Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В таком случае позвольте мне от имени районного комитета партии пожелать вам, как одному из организаторов будущего колхоза, стопроцентных успехов в сквозной коллективизации данного хутора. Это — во-первых,— сказал Шмурыгин, уже стоя за столом в такой позе, в какой он привык стоять, проводя собрания.—
Во-вторых, предлагаю вам, не мешкая, обобществить весь крупный и мелкий рогатый скот, всю птицу и прочую живность. В-третьих, было бы совсем хорошо, если бы вы представили нам в райзо в недельный срок протокол первого собрания вновь организованного колхоза со списком колхозников, а также список тайных и явных кулаков, дабы лишить их возможности проникновения в социалистический сектор… В случае успеха гарантирую вам от имени руководящих организаций райцентра всемерную помощь как морального, так и материального порядка. Ясно?
— Вполне, дорогой товарищ уполномоченный районной партией. Покорно благодарствуем за доверие. За колхоз мы и в огонь и в воду. Так и всей районной партии во главе с товарищем Чукреевым передайте — послужим верой и правдой,— забормотал с притворным волнением Карманов, неспокойно переступая с ноги на ногу.
— Отлично. Будет передано,— сказал на прощание Шмурыгин, крепко пожимая руку Антипу Карманову.
Когда Шмурыгин сидел уже в седле, Корней Селезнев спросил его, угодливо улыбаясь:
— Я извиняюсь, а как мы колхоз назовем?
— Я думаю: «Легкий труд»,— поспешно подсказал Карманов.
— А может быть, «Веселая жизнь»? — предложил Шмурыгин.
— И это не худо. Знаменитое название. Вполне к нам подходит,— одобрил Антип Карманов.
— Не возражаю. Не возражаю,— утвердительно кивнув, сказал Шмурыгин и тронул застоявшуюся, немудреную на вид, но шуструю, похожую на конька-горбунка лошадку.
За две недели работы в зерносовхозе Увар Канахин заметно похудел, еще больше оброс, осунулся. Поднимался он с первыми петухами. И до глубокой полуночи метался как угорелый по бесконечным заседаниям, совещаниям, летучкам, собраниям. И везде выступал в прениях, давал справки, вносил внеочередные предложения и бесчисленные поправки к многословным решениям и бесконечно длинным резолюциям. А по ночам, потеряв
сон и трогательную нежность к Дашке, которая готовилась стать трактористкой, он переписывал протоколы, циркуляры, сводки или готовил проекты очередных решений.
В карманах потрепанной, давно утратившей боевой облик походной кавалерийской шинели, с которой не расставался он даже в полуденную жару, в перетянутом бечевкой брезентовом портфелишке и даже за голенищами стоптанных опойковых сапог — везде и всюду торчали у него бумаги. Слово «заседание» действовало на Увара, как набат во время пожара или наводнения. Нередко вконец измотанный, охрипший от запальчивых речей, взъерошенный и потный, брел он в сумерках, едва переставляя ноги, к новой квартире в центральной усадьбе зерносовхоза и вдруг, вспомнив о новом собрании, летел туда сломя голову.
Увар дошел до того, что место тех или иных заседаний угадывал чуть ли не чутьем. Он так и говаривал, подозрительно косясь на какое-нибудь общественное здание центральной усадьбы зерносовхоза: «А ведь там, кажись, черт возьми, заседают!» И был прав — там действительно заседали.
Кидаясь с одного собрания на другое, Увар Кана-хин искренне желал разобраться в той непривычно шумной, многогранной жизни, в бурный водоворот которой попал он из медлительного, полусонного потока дней, проведенных им в такой же медлительной и полусонной линейной станице. Внимательно приглядываясь к Азарову, Увар удивлялся тому, с какой уверенностью и смелостью управлял директор зерносовхоза громадным, раскиданным в степи хозяйством.
С каждым новым днем становился зерносовхоз все шумнее, все многолюднее. Груды строительных материалов, бойкий стук плотницких топоров, неистовое взвизгивание циркульных пил на стройке, веселый возбуждающий шум механосборочных мастерских, ритмичный рокот автомобильных и тракторных моторов, вечная давка в конторе дирекции, суетня в парткоме и рабочкоме — это и ошеломляло и возбуждало Увара, иногда доводя до граничащей со смятением растерянности. Он видел перед собой громадный механизм, но основная пружина, движущая сложную систему беспрерывно вращающихся колесиков, была для него скрыта. Увар смотрел на эту машину и, чувствуя себя одной из ее основных шестерен, все же не мог определить собственного значения и ме-
ста. Он хотел видеть и знать все, а из-за груды вопросов, событий и фактов часто не различал главного.
Но мало-помалу Увар стал понимать, что жизнь громадного нового хозяйства начинает распадаться перед ним на протокольно-заседательскую и какую-то особую, живую, настоящую жизнь, в которой он не мог толком разобраться. Он все чаще и чаще стал ревниво приглядываться к трактористам, шоферам, прицепщикам и другим механизаторам, втайне завидуя им и мечтая стать на их место. «Поеду в райком на курсы трактористов проситься»,— нередко думал Увар. Но, пораскинув умом, тут же себя упрекал: «А какой же ты после этого выдвиженец? Нет, дорогой Канахин, тебя партия, как красного партизана, из трудовых батраков на самую главную генеральную линию поставила, а ты, выходит, на попятную, в кусты?!»
Не давала Увару покоя и еще одна навязчивая мысль — мысль о расплате с Лукой Бобровым. Именно движимый этой мыслью, решился он в свое время овладеть грамотой. Было это два года тому назад. В один из отравленных злобой к Луке Лукичу непогожих осенних дней, когда не знал Канахин, куда себя деть от бездеятельности, от внутреннего опустошения, забрел он в станичную школу и полушутя-полусерьезно заявил шустрой учительнице:
— В ножки к вам, Марья Захаровна! Обучите меня практически…
— Вы ли это, Увар Игнатыч?!— изумленно спросила учительница.
— Как видите…
— Опомнились, значит? Ну что ж. Очень рада за вас. Очень рада.
— Скучно мне стало что-то. Вот и пришел для смеху…— сказал Увар, садясь с притворной развязностью за детскую школьную парту. А сам подумал: «Вот обучусь письму. Тогда я уж этого гада Боброва не устной, а письменной пропагандой достигну. Я про него сам во все московские газеты напишу!»
Занимался Увар с прилежностью на редкость старательного и способного школьника. Втянувшись в учебу, просидел он за партой зиму. А к весне уже не только бегло читал, но и довольно бойко писал диктанты. Он искренне был поражен, когда узнал на первых уроках, что ему предстоит запомнить всего-навсего тридцать две буквы алфавита, ибо был убежден до этого, что букв этих
тысячи. Однако сила этой величайшей человеческой мудрости, оказывается, была в простоте, и вот тридцать два оживших в сознании знака внезапно раскрыли перед Уваром иной, настежь распахнутый мир. Канахин смотрел на этот мир ребячески жадными от любопытства глазами. Все окружающее — степь и станица, деревья и люди,— все это обрело для него некий особый смысл и великую значимость. Точно из мелководной степной реки вдруг вынесло его на широкий, многоводный простор, и Увар, ощутив под собой глубину могучего потока, ошеломленно барахтался в нем, плохо порой соображая, куда плывет. Словно выше поднялось над ним просветленно голубеющее небо, воскресив в помолодевшем Уваре былую страсть к бунтарству и великую любовь к жизни. Недаром целыми днями метался теперь Увар по приятелям, от приятелей — в стансовет, из стансовета — в ячейку, где неестественно крикливо читал, томительно запинаясь на слогах, все, что попадало на глаза: старые плакаты, лозунги, прошлогоднюю стенгазету. А при встрече с неграмотными красноармейцами и стариками неизменно предлагал: