Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было интересно, не презирают ли нас Игорь и Вика, нас, западноевропейцев, австралийцев и североамериканцев, которые раскошелились на гонорар, примерно равный среднемесячной зарплате на Украине, чтобы позволить провести себя по этому исчезнувшему миру ради ощущения трансгрессивного трепета от собственной смелости приехать сюда? Я знал, что если бы я был на их месте, то презрение было бы именно тем, что я бы почувствовал. Дело в том, что мне даже не нужно было покидать свое место, чтобы презирать себя или кого-то еще.
– Как часто вы приезжаете сюда? – спросил я Игоря.
– Семь дней в неделю, – сказал он.
У него была странная манера избегать зрительного контакта. Гид смотрел не прямо на вас, а под небольшим углом, как будто на самом деле вы находились чуть вне себя.
– Семь дней в неделю на протяжении восьми лет.
– И как это на вас повлияло? – спросил я.
– У меня трое детей. Мутантов среди них нет, – усмехнулся Игорь.
– Я имею в виду не столько радиацию, сколько само место. Вся эта обстановка должна же как-то влиять, – сказал я, помахав у своей головы и подразумевая этим жестом психологическое состояние.
– Я не вижу свою жену, – сказал он. – Свою семью. Я встаю в пять тридцать утра, они еще спят. Я возвращаюсь домой поздно вечером, они уже спят. Я раб, как и во времена Советского Союза. Но теперь я раб денег.
Я со знанием дела кивнул, мол, «и не говори», хотя сам не был таким уж рабом денег.
– Знаете доктора Албана? Рэпера? У него в песне так: «Это моя жизнь».
Наверное, я выглядел озадаченным, потому что Игорь счел нужным пояснить:
– Это моя жизнь. Вот это.
Как раз в этот момент из небольшого класса вышел один из шведов, неуклюжий мужчина средних лет, нагруженный большим тяжелым рюкзаком и огромным количеством дорогого на вид фотооборудования.
– Вы сказали «доктор Албан»? – спросил он.
– Да, доктор Албан, – кивнул Игорь.
– Швед, – сказал швед с каким-то гордым самодовольством. – Он из Швеции.
– Правда? – иронично спросил Игорь. – Я думал, он из Африки.
Оба мужчины рассмеялись, а их реакция осталась для меня загадкой, и, вполне возможно, в ней была расистская подоплека.
– Он дантист, – сказал швед. – На самом деле в Швеции он зубной врач.
– В самом деле? – усомнился я.
Безусловно, я очень мало знал о докторе Албане, о подробностях его биографии до или после панъевропейского шлягера 1992 года «Это моя жизнь», но тот факт, что он был квалифицированным дантистом, казался мне парадоксальным.
– И он все еще практикует?
– Что? – переспросил швед, который уже не смеялся.
– Я имею в виду, он все еще работает как зубной врач? – пояснил я.
Швед недоуменно покачал головой, глядя на меня так, словно я только что сказал что-то совершенно безумное. Будто бы я только что вызвал полузабытый призрак доктора Албана и безо всякого повода начал расспрашивать, практикует ли он стоматологию.
– Понятия не имею, – сказал он и вернулся в класс, из которого только что вышел, углубившись в настройки своей камеры.
Я пошел с Игорем и Викой в другой класс. За нами последовала дикая собачка, которую Вика покормила. Пес быстро обошел комнату, небрежно обнюхал куклу из папье-маше, перевернутый стул, несколько разорванных тетрадных страниц и уселся рядом с Викой. Игорь открыл шкаф, достал стопку рисунков и разложил их на столе с облупившейся аквамариновой краской. Картинки были прекрасными артефактами детства: щемяще яркие изображения бабочек, ухмыляющихся солнц, рыб, цыплят, динозавров, поросенка в маленьком голубом платьице. Они были выражением любви к миру, к природе, сделанные с такой очевидной радостью и заботой, что я почувствовал, как меня охватывает волнение, когда я их рассматривал. Я вдруг увидел детей, сидящих за партами, рисовавших, высунув от старания языки, учителей, склоняющихся над ними, чтобы подбодрить и похвалить, и почувствовал запах бумаги, краски, клея.
Я взял в руки рисунок с динозавром и вдруг ощутил печаль – даже не от немыслимых размеров самой катастрофы, а от мысли, что ребенок, благодаря которому эта картинка появилась на свет, так и не смог взять ее домой, чтобы показать родителям. Он должен был оставить ее здесь, как должен был оставить свою школу, свой дом, свой город, свой отравленный мир. И тогда я осознал чуждость своего пребывания здесь, неправильность себя как фигуры в этой сцене: человек извне, из постапокалиптического будущего, держащий в руке эту простую и прекрасную картинку и смотрящий на нее как на артефакт рухнувшей цивилизации.
Я понял, что в этом и заключалось глубочайшее противоречие моего пребывания в Зоне: мой дискомфорт от пребывания здесь был связан не столько с риском заражения, сколько с ощущением себя инородной загрязняющей субстанцией.
Стихотворение Чеслава Милоша[99] «Песенка о конце света» рисует в воображении последний день, такой же как и любой другой, где природа продолжает заниматься своими делами и где «те, кто ждал знамений и архангельских труб / не верят, что уже началось»[100]. Стихотворение заканчивается тем, что седовласый старик, собирая помидоры на своем поле, повторяет следующие строки: «Другого конца света не будет, / Другого конца света не будет».
Стихотворение было написано в 1944 году в оккупированной Варшаве. Милош даже не намекает на Освенцим, где, как он писал, всего в двухстах милях от него уже шел конец света. Но сейчас невозможно читать стихотворение, не думая об этом локализованном апокалипсисе. Тот факт, что мир продолжает жить как всегда – что светит солнце, и пчелы кружат над клевером, и помидоры созревают на полях, – не означает, что он уже не пришел к своему концу.
Образ седого старика Чеслава Милоша, его пророка, который не пророк, посетил меня, когда нас повели на встречу с Иваном Ивановичем Семенюком, крестьянином лет восьмидесяти. Он был одним из последних оставшихся в живых из тех, кто вернулся в Зону. В селе Парышев жили он и еще одна женщина, а когда-то здесь было около шестисот жителей. (Второй была веселая и исключительно миниатюрная старушка по имени Дарья. Она