Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Неплохо, а?» – поинтересовался Вернер.
«Это просто великолепно».
В моих глазах справка выглядела просто безукоризненно. Этот волшебный листок бумаги помог Пепи продержаться до конца войны. Не знаю, приходилось ли ему ее предъявлять: главное – что она у него была. Эта бумажка придавала ему уверенность в собственной безопасности, а для таких «подлодок», как мы, живущих среди врагов, это было уже полдела. С этой уверенностью ужасы повседневной жизни не так отражались на твоем лице и не могли тебя выдать.
«Спорим, в тридцатые я мог бы хорошо на таком подзаработать. Подделывал бы нужные людям документы, бумаги…»
«Да, ты прав».
«Черт. Как это на меня похоже. Только сейчас до этого додуматься».
«И все-таки ты мой гений», – сказала я, целуя мужа.
Вернер Феттер был особенным человеком. Он был действительно талантлив. Интересно, ценил ли кто-нибудь еще его одаренность.
Стоял апрель. Война обрубила обычные каналы доставки нужных Арадо материалов, и Вернеру приходилось много ездить, чтобы найти им замену. Он устал. Мы немного поиграли в шахматы, недолго послушали радио, легли – и он мгновенно заснул.
Я почувствовала первые схватки, но решила пока не будить мужа. Я стала ходить по ванной, потом снова легла – и снова вернулась в ванную. Около одиннадцати я разбудила Вернера.
«Вернер, мне кажется, я рожаю».
«А. Хорошо. Давай я тебе прочитаю, что происходит, – он взял с полки книгу. – Сначала схватки слабые, интервалы между ними большие. С течением времени, когда ребенок…»
«Хорошо, хорошо, описание замечательное, но пойдем лучше в больницу».
Пока мы шли по тихим улицам ночного Бранденбурга, я держала Вернера за руку. Мы шли почти целый час – так медленно я передвигалась. В больнице меня положили в большой палате с другими рожающими женщинами.
На каждой стене громко тикали часы. Немцы просто с ума по ним сходили. Я слышала, как стонут мои соседки. Ко мне подошел врач. «Еще немного подождем, – сказал он медсестре, – и дадим седативное»
Я так сконцентрировалась на боли, что ничего не успела сказать. Но потом я вспомнила пациенток, получивших обезболивание для операции или просто в родах, которые бессознательно говорили вещи, опасные как для них самих, так и для их близких. И тут я поняла, в какой сложной ситуации нахожусь: обезболивание было для меня совершенно исключено, ведь в таком случае я тоже могла начать говорить. Я могла кого-нибудь выдать. «Кристль», «Фрау Доктор»… Не приведи Господь, я сказала бы что-нибудь о евреях. Я начала убеждать саму себя в том, что обойдусь и без анестетика.
«Все, кого ты любишь, умрут только из-за того, что ты была слабачкой и не смогла вытерпеть роды. Много тысяч лет женщины рожали без всякой анестезии. Ты должна быть как они. Ты должна родить так, как задумано природой, как рожали твои бабушки и прабабушки».
Когда медсестра принесла шприц, я прокряхтела: «Не надо. Нет. Я молодая и сильная, я справлюсь сама».
Она не стала спорить, взяла шприц и ушла. Ее волновало только то, чтобы никто не кричал и не шумел.
А после этого я впервые за эту ужасную войну захотела умереть.
9 апреля 1944 года, в воскресное утро, мой ребенок наконец родился. В самый ответственный момент врач подошел и вытащил ее на свет божий. Я была вне себя от счастья, увидев, что это прелестная девочка с миленьким личиком, что глаза и пальцы у нее на месте.
«Мой муж хотел мальчика, – сказала я врачу. – Боюсь, он сильно расстроится».
«И что нам делать, фрау Феттер? Запихнуть ее обратно и надеяться, что она переродится в мальчика? Скажите мужу, что в такие времена здоровый ребенок – еще большее чудо, чем обычно. Пусть благодарит за это Бога. – Уже собравшись было уходить, он снова повернулся ко мне и добавил: – И вот что. Пол ребенка определяет мужчина. Ваш муж не вправе винить вас за то, что родилась эта чудесная девочка. Он сам виноват».
Мне дали ее подержать. У меня были разрывы, шла кровь, все болело, но, взяв ребенка, я полной грудью вдохнула счастье.
Внезапно раздался визг сирен: американская бомбежка. Самолеты были прямо над нами. На этот раз, похоже, они собирались бомбить не только Берлин и Потсдам, но и Бранденбург.
Все, кто могли ходить, убежали в укрытие. Кто-то втолкнул каталку, на которой я лежала, в какое-то темное, душное помещение. Как хорошо, что моя девочка тогда была со мной, что мне дали для нее бутылочку с водой, чтобы она научилась сосать. Все мы прислушивались к темноте. Мы знали, что такое бомбежка, и давно научились по звуку различать, куда падают бомбы.
«Глупая девчонка, что же ты наделала, – ругала я себя. – Ты родила обреченного ребенка. Если тебя не прикончат американские бомбы, значит, найдут нацисты! Возможно, вся твоя семья, все, что ты знала, давно забыто и потеряно. Когда ты умрешь, кто будет сидеть шиву?»
Мне было очень страшно и очень одиноко. Я все время думала о своей матери.
Вернер пытался добраться до больницы, но его задержали: был дан сигнал всем постам. Отпустили его не сразу. Как выяснилось, американцы не планировали бомбить Бранденбург. Они, как обычно, улетели к Берлину.
Увидев, как он пробирается по бункеру, я просто растаяла. Он был таким милым. Он даже не успел побриться и явно совсем не спал. Волосы, обычно такие аккуратные, были растрепаны.
«Грета! – тихонько позвал он, – Грета!»
Мне казалось, что я отзываюсь громко. Но, похоже, я говорила шепотом: Вернер несколько раз проходил мимо, прежде чем наконец нашел меня.
Улыбаясь, он склонился надо мной. Его глаза лучились счастьем. Он взял ребенка, развернул одеяльце, увидел, что это девочка, и застыл.
«Это была твоя идея! Вся эта беременность! И что я с этого получил? Опять девочка! Опять девочка!»
Вернер был в бешенстве. Его глаза, казалось, побелели. Еще секунду назад я так любила его, но теперь огонь любви погас. Муж-нацист – чего же я ожидала? Разве режим не презирал женщин, не ценил в них исключительно способность к размножению? Разве страна, где мы жили, не превозносила примитивную, убогую мужественность? Вернер ходил взад-вперед у моей каталки, почти плюясь от ярости. В этот момент я глубоко его ненавидела и не хотела больше его видеть. «Это мой ребенок, мой ребенок, мой ребенок. Она только моя», – повторяла я про себя.
На следующий день Вернер прислал письмо с извинениями за свое ужасное поведение.
У всех нас бывают срывы в болезненные моменты. Срывы заканчиваются, боль уходит, и все это забывается. И все же мне кажется, что каждый раз, когда один близкий человек чем-то ранит другого, в отношениях возникает трещинка. Она почти невидима, но только и ждет удобного момента, чтобы все испортить. Однако я не могла позволить себе обижаться на Вернера. Он был отцом моего ребенка и нашим общим защитником. Поэтому, когда он снова пришел в палату и прижал мою руку к губам, я смягчилась.