Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Куда дальше?
— Здесь подожди.
— Ждать нам нельзя. В операционную надо. Ты видишь, что у нас тут?
— Вижу. В Округ уже звонили?
— Не твоё дело.
— А ты не огрызайся. Щас сам позвоню, там и поогрызаешься.
— Звони. Только сначала врача дежурного позови.
— Врача нет.
— Как это нет?
— Вот так. На выезде. В штаб поехал. У начштаба зуб разболелся. Рвать поехал.
— Ни … себе! Да это я сейчас позвоню! Кочеулов!!
— А? Куда позвонишь? Говорю тебе русским языком: он в штабе, поехал рвать зуб начштабу.
— …! Давай кого-нибудь другого. Кочеулов!!
— Оооо! Вот это не советую. Два сверхсрочника и три недоучки. Недавно чуть кишки вместо аппендикса не вырезали. Они наоперируют. Хозяин — барин, могу позвать, если хочешь.
— …! Давай медсестёр, я сам прооперирую!
— Это можно. А ты, значит, врач?
— …! Не тяни резину! Давай бегом!
— Раскомандовался…
— Давай, давай. С анестезией как?
— Новокаин, кажется, был. Гляну.
…Металл о металл: стук положенного на столик инструмента. Какой-то очень шахматный звук — будто фигура становится точно в назначенную клетку. Этими железками они играют затянувшуюся партию с другой, засевшей в его животе, железкой. А он лежит и ждёт исхода.
Полоски лиц, обрезанных снизу марлевыми повязками, а сверху скрытых под круглые шапочки. Лица в тряпичных амбразурах. Хочется поговорить с ними — так, чтобы можно было смотреть друг другу в глаза долго, как в тёмное зеркало. Выуживать слова с глубины, добывать взращённое в солнечных недрах души-молчуньи. Все ненастоящие, мертворождённые слова рассыпаются в прах, забываются наглухо как поверхностно освоенный иностранный. Остаются только эти, заимствованные из эдемских наречий… Хочется поговорить. С кем-нибудь, да хоть бы с ними, сосредоточенно глядящими ему в живот. Он говорил так когда-то. Правда, очень-очень давно — с Кариной Богратовной в кабинете литературы, где со стены смотрит чёрно-белый Пушкин, а в углу у доски трескается жёлтая и пунцовая гуашь на рисунках младшеклассников: Унылая пора, очей очарованье.
Митя попробовал с ними заговорить, но они сказали: «Помолчи, не отвлекай». Они копошатся в его утробе и матерятся на пулю, которую никак не могут оттуда достать. Что-то пошло не так: предполагалось, что пуля где-то рядышком, в мягких тканях, а она, дура, влезла глубже. Капитан Синицын и кто-то незнакомый поначалу шипели друг на друга и говорили: Пошёл вон отсюда! — Сам пошёл вон! Потом утихли. Интерьер операционной шокирует, леденит — предельно неживой, холодный. Наверное, чтобы подготовить к худшему. Интересно, а там где-нибудь есть такие интерьеры? чтобы подготовить? и тоже — марлевые повязки, белый кафель до потолка, похожие на кобр светильники, выплёвывающие ослепительные свои жала… перелетел туда, и не заметил.
Где-то в коридоре шмыгает по полу тряпка и позвякивает ручкой переставляемое с места на место ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — ведро. Влево, вправо, влево, вправо — журчание отжатой воды, смачный шлепок о пол, и дальше: влево, вправо, влево, вправо — ведро… Во дворе грустно лает собака. Митя отворачивается к шкафу со стеклянной дверью и рассматривает блестящие медицинские штуки.
Каптёра Литбарского Митя переименовал в Ключника. Укутывал его пухлую сутулую фигуру в плащ, переобувал из сапог в сандалии, подрисовывал бороду и массивные перстни на волосатых пальцах, — получалось забавно. Митя представлял, как он, позвякивая ключами, подходит к обитой цельным листом железа двери: вокруг руины, нагромождения обломков, но часть здания с Хранилищем уцелела, и за прочной этой дверью на многоярусных стеллажах, как и прежде, теснятся тюки со всевозможным добром: холстина и байка на портянки, ситец на подшиву, гуталин, щётки, нитки, гвозди, подковки, каблуки, новенькая форма, стопка кавалерийских галифе для нелюбимых, за матрасами у стены ряды тушёнки. И все как прежде хотят дружить с Литбарским, и никакой хаос не властен над этими тюками.
Но всё же был он несколько непривычен, необычен. Вроде бы только вчера, встречая их в выдраенной казарме, он выглядел вполне узнаваемо: небрежное рукопожатие, кривая ухмылка на всякий случай, непрерывная буффонада, сдобренная высокомерием — эдакий шут с дворянским титулом. Но нет, он стал другим. Трудно сказать, каким именно — как бывает трудно схватить взглядом узор ряби на воде. Он струился мимо, он менялся на глазах. Стоишь с ним рядом, смеёшься его байкам — вот же он, Литбарский, достопримечательность второй роты. Но в другой раз шутливо зацепишь его, готовый смеяться над очередной непечатной тирадой, а он лишь посмотрит молча, постоит, и шаркает себе дальше. После библиотекарши Фатимы он был уже вторым, кого Митя застал за этим удивительным процессом. Присмотревшись, Митя заметил ещё многих и многих… Люди выползали из себя как змея из кожи, сменяли цвета легко, как хамелеоны, покидали самих себя будто ненужные больше коконы. Не уследил, упустил из виду — и исчез человек, затерялся среди таких же преобразованных.
Стало неуютно во втором взводе. Дистанция между Митей и остальными бойцами увеличивалась с каждым днём. После того, как выяснилось, что он будет комиссован, Митя оказался в каком-то замкнутом, отделённом от всех пространстве. Не сегодня-завтра оформят заключение, писарь отпечатает приказ, и начштаба хлопнет печатью в правом углу… прощай, Митяй, быстро же ты отмаялся. У них же все прелести впереди: отправка в части, дембеля, война за место под солнцем цвета хаки. Там, в Бакинском госпитале, куда Земляной, Бойченко и Тен приходили его навещать, всё смотрелось иначе: заработал от придурка пулю в живот, лишился фаланги на пальце, да ещё когда — за два дня доотъезда! Бывало, целыми днями, пока взвод хорошо поставленным строевым шагом разметал лужи на плацу, он сидел в казарме. Это не сближало.
Но его положение позволяло как бы невидимкой, казарменным домовым подглядывать за происходящим вокруг. Вокруг происходило много интересного.
Паата Бурчуладзе сбежал, дезертировал. Говорят, где-то в Осетии убили его двоюродного брата, поехал мстить.
Лапин где-то в стройбате.
Воин, подстреливший Митю, там же. Митя его так и не видел. Ему пытались описать, объяснить, кто такой, но он такого не помнил. До суда, слава богу, не дошло. Замяли. Онопко, взводный этого свободного стрелка, получил взыскание.
Командир третьей роты, усатый, тот, что в Шеки отправлял Митю на «губу», был разжалован Стодеревским из капитанов в старлеи — пойман на том, что вместо положенных тринадцати рублей выдавал курсантам по десять. Говорят, его сдал Онопко.
В караулы ставили исключительно славян, и на этой почве славяне обострённо нелюбили всех нерусских.
Но между армянами и азербайджанцами, благодаря бдительности Трясогузки остававшимися всё это время в Вазиани, наблюдались удивительные вещи. Никаких эксцессов, никакой вражды. Тишь да гладь. Ненависть сталкивала их народы там, в большом мире за пределами КПП, бетонного забора, формы с серпасто-молоткастыми пуговицами. Вавилон застал их скованными одной цепью, и враждовать было как-то неудобно. На подначивающие шуточки ни те, ни другие не отвечали. Здоровались друг с другом нарочито вежливо. Руки́, правда, не подавали. Всё-таки, в Вавилоне свои законы.