Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя не стал звонить домой. Если сказать, что комиссуют, придётся сказать, почему. Лучше уж дома. Теперь у него шрам на том же боку, что и у бабушки. У неё от осколка немецкой бомбы, у него от дурной автоматной пули.
…Когда этот день настал, Митя почему-то не почувствовал радости. Мутным пузырём вспухло вдруг идиотское желание остаться, дослужить. С самого утра, когда писарь, помахивая бумагой, появился в коридоре и крикнул: «Вакула, беги за магарычом!», — и прошёл в комнату ротного, его окружала напряжённая тишина. По расписанию были политзанятия, взвод сидел в Ленинской комнате, дожидаясь замполита. Поскрипывали стулья. Внизу, в первой роте, кого-то распекали за грязные сапоги.
— Чего сидишь? — сказал, наконец, Тен немного раздражённо — Вали́ собирайся.
Собирать ему оказалось нечего. Кто-то уже прибрал из тумбочки его небогатое армейское имущество. Сиротливо лежала посреди пустого ящика лишь лохматая зубная щётка.
На политзанятия к Трясогузке он не вернулся. Спустился вниз и встал возле крыльца, гадая, куда бы податься. Вдалеке на тактическом поле ползали с носилками курсанты медики.
Из-за угла столовой вывернул Литбарский. Подошёл, крутя на пальце, как это принято у ключников-каптёров, связку надетых на пистолетный тренчик ключей. Ссутуленная спина и развинченная походка, источающие обычно лёгкий флёр пофигизма, выглядели на этот раз напряженно. Он поставил ногу на первую ступень, подождал, пока тренчик с ключами намотался на руку и, тяжело звякнув, остановился. Сказал:
— Завидую.
— Чему? — Митя поднял укороченный пулей палец.
— Ерунда! — махнул Литбарский.
Он снова раскрутил связку на тренчике, и когда она остановилась, намотавшись на руку с другой стороны, добавил:
— Я бы три отдал, да.
Митя вдруг подумал, что ведь и Литбарскому предстоит ответить себе на тот самый вопрос… Ведь мать у него азербайджанка, а отец еврей. Оглянувшись на лестницу — не вышел ли ктонибудь из офицеров — он спросил его:
— Слушай, а ты кто?
— Не понял?
— Ты азербайджанец или еврей?
— Э! Зачем тебе?
— Перестань…
Литбарский усмехнулся, вслед за Митей бросил взгляд на лестницу, наклонился поближе и, подмигнув ему по-свойски, сказал:
— Там видно будет. Сам видишь, что делается, ну. Не знаешь, кем завтра проснёшься.
В машину садились в густых зимних сумерках. Попрощаться никто не вышел. УАЗ отъехал от казармы и взял в сторону пустоши, по короткому пути мимо «полевых» сортиров к сломанному шлагбауму. Здоровенный пёс, недавно прибившийся к обитающей за столовой стае, стоял у этого шлагбаума как часовой и понуро смотрел на переваливающуюся по кочкам машину. Со стороны военного городка слышался рёв танка. Теперь с наступлением сумерек территория городка патрулировалась танком. Недавно приезжали какие-то хулиганы, устроили настоящую какофонию, сигналя под домами ночь напролёт. Стодеревский приказал давить гусеницами, если приедут опять. Но ездить по ночам вдоль забора танкистам не нравится. Поэтому они газуют на всю, надеются, что комполка отменит приказ: спать под такой рёв невозможно. Никак не тише хулиганских сигналов.
Вазиани мелькнул ещё сквозь чёрное кружево веток плоскими крышами, растяжками антенн, трубой котельни, и пропал окончательно. Потянулись шеренги тополей и грязные островки снега вдоль обочины. До Тбилиси — полчаса. Настал и его черёд. Домой.
Кочеулов отвернулся к окну и молчит, думая о своём. Его отражение плывёт поверх летучей мозаики теней то исчезая, то выскакивая выпукло и ярко. С сидящим сзади Митей он не говорит ни слова. Кажется, он чем-то смущён. Но разбираться с этим лень. Да и надо ли? Кочеулов увольняется из армии. Стодеревский перед строем назвал его предателем. Мите его жалко. «Обязательно сказать ему «спасибо», — напоминает себе Митя. Перед глазами встаёт бледное лицо толстячка. Падают, кувыркаясь, сучья. Падают гильзы и звенит стекло. По спине колючие мурашки. «Обязательно…»
Нырнув мимо станции метро под железнодорожный мост, армейский УАЗ въезжает в город. Домой. Ночной Тбилиси волнует его. Огни фонарей и окон тянутся праздничными гирляндами. Над горбатым силуэтом Мтацминды светится красная точка, маячок телевышки. Поток машин становится плотнее. Молодой водитель, непривычный к анархическому Тбилисскому движению, то и дело наступает на тормоз. Митя жадно разглядывает прохожих. Тбилисцы, похоже, не изменились. На улице зябко и ветрено, но у большинства из них расстегнуты пальто и плащи, и на головах нет шапок. Фейерверки жестов, рукопожатия с непременными поцелуями в обе щеки. Скоро он снова станет одним из них. «Это вот моё, это вот моё…», — невесело напевает он.
— Я тебя до Дидубе довезу, ладно? — говорит Кочеулов — Мне в те края по одному делу. Не заблудишься?
Скоро УАЗ останавливается на пятачке перед метро, среди автобусов и маршруток. Возле палаток вечернего базарчика торопливые вечерние очереди. Продавец с одним-единственным, последним, лавашем в картонной коробке, поднятой перед грудью, с комичным отчаянием зазывает покупателей, предлагая забрать его за полцены — не бросать же несчастного, и так замёрз. Шум города здесь похож на бьющийся в скалы шторм. Сигналы как вскрики птиц.
— Ну, Вакула, бывай. Смотри, на патруль не нарвись. Сейчас, сам знаешь… Мозги высушат, пока отпустят. Пять копеек на метро есть?
Митя улыбается в ответ. Улыбается и Кочеулов. Надо же, у него образцовая голливудская улыбка. Ребята бы не поверили.
УАЗ встраивается в караван «Жигулей», «Москвичей» и маршрутных РАФов, и глядя ему вслед, Митя думает, что зря он не сказал Кочеулову «спасибо». Не решился. А зря — ведь будет помнить всю жизнь. УАЗ захлёстывают автомобильные волны, на повороте у Дидубийского моста брезентовая крыша, наконец, пропадает из виду. Вот и всё. Гражданский. Свободный. Форма сползёт сама. Теперь сесть на метро, проехать три остановки. Мама и бабушка будут плакать и смеяться, и осторожно класть себе на ладонь его покалеченный палец.
Но нужно перевести дыхание.
Он пересекает базар и идёт к мосту. Впереди вырастают панельные высотки, до самого неба синеет провал проспекта. Налетает сырой ветер. Трамвай с дурным звоном проносится мимо, продёрнув перед ним светящуюся киноленту с незнакомыми лицами в каждом кадре. Он останавливается на мосту, облокотившись на широкие каменные перила. Обрывистый левый берег серебристым срезом рассекает ночь, будто бы положив ей конечный предел: за ним лишь нитка железной дороги и звёзды. Внизу шумит и смутно мерцает Кура. Митя ложится животом на перила и наклоняется пониже, но разглядеть её отсюда почти невозможно.
Ах, Вавилон, темны твои реки.
Митя заворожено уставился на бородатое ухо Гайаваты. Оно было единственной деталью в клубящемся вокруг него мире, которая надёжно отвлекала от мыслей. Волосы были седые. Волосы выходили из ушей пучками, и, широко распушившись, накрывали ровные брикетики бакенбард. Митя не мог взять в толк, зачем стричь бакенбарды, если из ушей растут эти шерстяные фонтаны…