Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нам бы еще два-три года, и мы бы с Егорычем на первое место вышли! – шумел Мамонт Петрович. – Чем они там думали на бюро, спрашивается?
И выехал сам в Каратуз.
Еще через день – ахнула вся сторона Предивная. В тарантасе по большаку Предивной проехал Степан Егорович со своей фронтовой женой Шумейкой и сыном Лешей…
II
Густились тени. Улица пошумливала вечерней суетой. На двух телегах со смехом и летучим тающим говором прокатили колхозники лалетинской бригады, на ходу спрыгивая каждый возле своего дома. Агния шла к дому и все слышала, как пели Аринка Ткачук и Груня Гордеева – обе румяные, видные собой, в полинялых отгоревших платьях.
Аринка смотрела прямо на Агнию черными глазами, голосисто вытягивая знакомую песню:
Ой вы, грезы, мои грезы,
зо-олотые сказки…
Пролетела-а мо-олодость
без-з лю-убви и ласки…
Что со мной случило-ся-я,
я и сам не знаю…
В ночь по-одушку мо-окрую
к се-ердцу-у прижи-имаю-аю…
И сразу же, тут же в улице, на глазах у всех, ручьем хлынули слезы. Опустив свою несчастную голову, ускоряя шаг, Агния торопилась к дому, провожаемая взглядами сельчан. Она не видела, как открывались створки то в одной, то в другой избах, как Авдотья Романовна, вдовушка, сестра Аксиньи Романовны, стоя у открытой калитки, засунув руки под холщовый фартук, смотрела на нее печальным взглядом, а у самой поблескивали в подглазьях горем выжатые слезины. Не сладка вдовья жизнь, но и не сахар, когда мужик бежит из дому. III
Встретила мать, суровая Анфиса Семеновна, такая же рослая, прямая и ширококостная, как и Авдотья Романовна.
– Знаешь?
– Слышала!
– Ну вот…
В просторной ограде, петляя в багрянце угасающих лучей, более обыкновенного жужжали хлопотливые труженицы-пчелы, летящие то с крошечными поносками желтой пыльцы на лапках, то с клейким пахучим прополисом; суетились на летке, деловито обнюхивались, то густо шли в пойму к цветущему доннику, щедро выделяющему нектар после пригрева солнца, набирались живительной влагой и, отяжеленные, довольно жужжа, возвращались в ульи, торопясь залить прозрачные восковые соты нектаром.
На другой день вечером по прохладному таежному сумеречью, дохнувшему из тайги в улицу и в избы через открытые настежь окна, пришел домой Степан.
Еще в ограде он встретился с Анфисой Семеновной, перекинулись колкими, немирными словами, взаимно жалящими друг друга, и, чуть задержавшись в темных сенцах, наливаясь непомерной тяжестью, переступил порог на половину Агнии. Ни Федюхи, ни старого Зыряна не было дома…
Тюлевые шторы на трех окнах, хватаемые ветерком, пучились в комнату. Тяжелые коричневые часы с двумя гирями под стеклом блестели эмалью круглого циферблата. Пахло каменным зверобоем и фиалками до того резко, словно кто перетер цветы в ладонях. На круглом столе – хрустальный графин с веселыми, еще не изведавшими дыхания смерти цветами, питающимися речной водой: они еще живут, пахнут, твердо держат головки.
Смуглая щека Андрея и такой же, как и у отца, прямой мясистый нос с крутым вырезом ноздрей, широкое покатое плечо – зыряновская покать, этажерка, отяжеленная книгами; столик-треуголка у окна с живыми повислыми маками; зеленая кадушка с фикусом, вымахавшим под потолок, широко разбросившим лапы-листья, и – такая тишина! Будто все замерло в ожидании чего-то поворотного, что должно совершиться в эту минуту. Слышно, как замедленно, с разрывами дышит Агния, опустив голову, как Андрей, переступая с ноги на ногу, вдавливает скрипящие половицы.
Взгляд враз все схватил и отпечатал навечно в памяти.
Он пришел сказать о перехваченных письмах, сказать, что фронтовую любовь никогда не забудет, сказать ей, Агнии, что сошлись они просто по недоразумению, а главное, из-за Андрюшки, что у него есть еще сын и она, Агния, постыдно скрыла письма Шумейки, но он ничего не сказал.
– Я… бумаги возьму. И – шинель.
В ответ глубокий вздох Агнии.
Он достал из шифоньера гимнастерку, брюки, снял с вешалки шинель и форменную фуражку с кровяной каплей звездочки и только было повернулся уходить – ноги сами понесли к порогу, как тишину смял голос Агнии:
– Степа! Куда ты? А?
– Знаешь.
– А-а…
Андрей кинул:
– Пусть уходит. И без него проживем. Постоялец.
– Ты – помалкивай.
Глаза сына округлились, брови сплылись, сдавив кожу над переносьем.
– Это почему же я должен помалкивать? – спросил он. – Иди, жених.
– Андрюша, не надо, пожалуйста. Не надо!
– А что молчать?
И голос Андрея, жесткий и суровый, бил, как железным прутом, по туго натянутым нервам. И, как всегда в такую минуту, в горле тонкими коготочками заскреблась сухость…
– Что же, уходи. Так будет лучше, – глухо проговорила Агния. – Это фактически не жизнь. Ты меня совершенно не знал! Ты жил, где хотел и как хотел. Это и было разводом, затянувшимся разводом. А сын рос… Он же не знал тебя. И если он встретил тебя как отца, это значит, что я постоянно говорила ему о тебе, что ты на фронте, хотя в моей душе ты не жил. Мы же совершенно разные люди! Вот что я хотела тебе сказать, Степан. Можешь на меня сердиться, но я сказала правду. Еще не всю правду!
– Говори всю, – глухо прозвучал голос Степана. Он стоял у стола, тяжело дыша, будто долго шел в гору. Значит, все это она держала на сердце?
Как безразлично толкнул взглядом Андрей! Брезгливо усмехнулся и пошел из горницы, кинув отцу в спину:
– Жених!..
В окно падал сумеречный свет. Играла вечерняя зарница, льющая багряный поток в окно, выходящее на запад. Широкая полоса красного света пролегла через всю комнату, разъединяя мужа и жену. Ни тот ни другой не сделали шагу через эту полосу отчуждения, как бы протоптанную сыном Андреем. Степану надолго запомнилась именно эта полоса и то, как он глядел на Агнию, но не видел ее лица. Глаза его упирались в сгустившуюся пустоту. Из пустоты звучал чужой голос.
– Только ты не думай, что я без тебя пропаду. Жила и жить буду. Уходи!
В ограде послышался треск мотоцикла.
– Со мной жила, а на Демида оглядывалась, – напомнил Степан, медленно переводя дыхание.
– На хорошего человека всегда оглядываются! – И точно так же, как сын Андрей, Агния брезгливо усмехнулась. – А ты разве был мужем? За три года – трех минут душа в душу не поговорили. И правда, постоялец! Спасибо скажи хоть за квартиру со всеми удобствами. Еще вот письма Шумейки. – Вытащила чемодан из-под кровати, вытряхнула тряпки и достала из барахла стопку писем, завернутую в газету. Бросила Степану. Конверты разлетелись, как карты.
Сдерживая закипевшую ярость, Степан подобрал письма и сунул в карман кителя.
Агния стояла посредине комнаты.
– Уходи! – И отвернулась к окну.
Багряная полоса померкла, будто ее и не было.
В дверях Степан столкнулся с Полюшкой. Синие васильки обожгли лицо. Полюшка прислонилась к косяку двери, пропустила Степана и закрыла за ним дверь.
– Мама!..
Агния, как пьяная, подошла к пуховой кровати и упала головою в подушки.
Полюшка подсела к ней:
– Ну что ты, мама? Хорошо, что он ушел! Нужен он тебе! Вечный молчун. Я его терпеть не могла! – тормошила Полюшка, утешая мать. – Слушай, мама, я только что приехала из Таят. Ох, как я мчалась на мотоцикле. Папа никогда на такой скорости не ездит. А я как газанула, аж в ушах свистело. Через мостик перелетела как на крыльях. Мотоцикл занесло, чуть не вылетела. Вот папа бы увидел!..
Сдерживая слезы, Агния прислушалась. Полюшка! Доченька! Она же вот, рядом.
– Ты… одна… приехала? – всхлипывая, спросила мать.
– Одна.
Обняв Полюшку, мать глухо заголосила.
IV
…Когда Шумейка подошла с сыном Лешей к усадьбе Вавиловых, ее будто волной подмыло:
– О! Це ваш дом? И лес, и гора! Скико тут лесу! Леша, гляди!
И в самом деле, было чему удивиться. Крестовый дом Вавиловых смахивал на крепость. Невдалеке – хребет Лебяжья грива. Неизменный палисадник с черемухами и березами. Наезженная улица зеленела подорожником и пучками пикульника. Здесь был тупик – дальше