Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По телевидению Говоров наблюдал, как сын Тарковского — юный, худенький, радостно взволнованный — получал премию за отца на кинофестивале в Каннах… На смерть Тарковского Говоров с В. П. сделали большую передачу, а некролог написал Матус, считавшийся на Радио главным специалистом по кино.
После ужина Говоров не отрубился, как обычно, а, ворочаясь в постели, продолжал думать о Тарковском. Не повезло, чуть-чуть не дожил до триумфального возвращения на родину. Или повезло — смерть ускорила официальное признание. Удивительно, как Тарковский предвидел свою судьбу. Или предчувствовал. Ведь в их последнем разговоре Говорова поразило, что Тарковский не строил никаких планов на будущее. «Нельзя так жить на Западе, — талдычил Говоров, — без дома, без постоянной зарплаты, без социального страхования. Ты нашел продюсера для следующего фильма?» Тарковский пожимает плечами. «Зацепись за университет, пока ты на волне, тебя пригласят читать лекции!» Тарковский отмахивается. «Между прочим, недавно мы сидели в кафе с Андроном Кончаловским. Он сказал, что если я тебя встречу, передай — он готов помочь, выбьет для тебя выгодный контракт в Америке». Злая судорога скользнула по лицу Тарковского, ничего не ответил. «Хорошо, я не вмешиваюсь в ваши отношения, я просто помню, что вы когда-то дружили». Он увидел их в фойе Центрального Дома литераторов, молодых, веселых, неразлучная пара. «Ребята, что? Действительно «Андрея Рублева» положили на полку?» — «Знаешь, с чего я начал в Америке? — усмехнулся Кончаловский. — Вставил себе новые зубы. Человек с плохим зубным протезом в Америке не проходит. Я тебе позвоню». Затрезвонил телефон, множество издавна знакомых голосов, перебивая друг друга, обращались к Говорову. Выделялся голос Вики. «У тебя завтра запись», — сказал Говоров и почувствовал в трубке пустоту, голоса удалялись, затихали, впрочем, прорвался какой-то звонкий женский голос, что-то спрашивал, но по-французски и не у Говорова. И вот в трубке глухое молчание, отключили. «Так, наверно, приходит смерть», — подумал Говоров и побежал по лестнице, в приемной поздоровался с секретаршей (секретаршей Бога?), но в кабинете навстречу ему встал не Бог и даже не апостол Петр, распределяющий литфондовские путевки в рай и ад, а маленький старичок, в котором Говоров узнал генерала Гамбьеза. «Мой генерал», — сказал Говоров. Генерал улыбнулся. Что сказал генерал? Провал. Конечная станция Московского метро, его станция. Говоров выходит из метро, в снег и сумерки, и различает во втором доме на улице, его доме, три горящих окна на пятом этаже. Его окна в говоровской московской квартире. Там ждут Говорова его девочки, Наташка и маленькая Алена, а может, Наташка и Лиза, а может, Алена — это Лиза… Привычным движением переложил Говоров из одной руки в другую тяжелую авоську с продуктами и по протоптанной между сугробов дорожке поспешил к освещенным окнам, к своим девочкам, к своему последнему и вечному приюту.
Говоров провел в Америке два месяца в командировке, о чем впоследствии написал рассказ. Писал он его долго и трудно, используя для работы уик-энды и дни отпуска. Потом он успел сделать еще кучу статей для Радио, затем (после увольнения) сочинил десятки писем в разные инстанции и учреждения, где надеялся получить хоть что-то. Но к прозе своей, к писательству, он больше не возвращался. Почему? Может, тому причина — депрессивное состояние, из которого Говоров так и не выбрался? А может, он решил, что этот рассказ — последняя точка в его литературном творчестве? Кстати, Говоров даже не пытался опубликовать рукопись, видимо полагая, что в ней много личного, не предназначенного чужому любопытствующему глазу. Значит, и на свободном Западе тоже пишут в стол?
Читатель вообще волен пропустить эту главу, ибо она ничего не дает для развития сюжета. Впрочем, есть ли сюжет в книге? Ведь мы, как в том известном анекдоте про детективный фильм, заранее сообщили: убил шофер! Но нам кажется, что в рассказе раскрываются какие-то новые черты в характере Говорова, и даже авторская выдумка, литературный прием, — в рассказе Говоров не дед и отец Лизы тоже симптоматичен. Рассказ, конечно, автобиографичен, но в нем почти не упоминается жена Говорова Кира и ни слова о сыне Денисе. Странно все-таки. Может, чувство вины перед первой семьей, оставленной в Москве, подспудно давило на Говорова во время всей эмиграции и поэтому фатальный исход в его судьбе был запрограммирован заранее? То есть проблема была не психологическая, а психическая? Не знаем. Мы не специалисты в этом вопросе. Однако старая русская пословица гласит: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Если бы, не дай бог, случилась беда с Денисом или Кирой? Бился бы Говоров головой об стену? Еще как! И ведь по рассказу чувствуется — он доволен своей жизнью. Тогда какого черта рвется Говоров взвалить на себя неподъемную тяжесть и сделать всех счастливыми? Может, сломался Говоров не от реальных ударов, которые на него обрушились, а потому что увидел: не построил он свой мир таким, каким задумал.
Но даже Создатель сотворил наш мир далеким от совершенства… О эта человеческая гордыня! Жить бы Говорову, как все, настоящим, а не прожектами, не мечтать о невозможном, сидеть тихо, не дразнить начальство — глядишь, благополучно дотянул бы до пенсии. Куда, зачем он полез? Тема еще для одной диссертации о загадочной русской душе.
Говоров озаглавил свой рассказ:
ТУМАН В АНН-АРБОРЕ
И иногда себя спрашиваешь: как ты тут оказался и куда тебя несет?
Все логично и продуманно в этом лучшем из миров, все крутятся, и ты крутишься со всеми, однако полагаешь, что по собственной воле и на собственной орбите, но вдруг — крохотная пауза, озарение, как впервые со мной случилось в самолете, летевшем из Магадана в Певек, и вот тогда возник вопрос: и за каким чертом тебя несет на берег Северного Ледовитого океана? Второй раз подобный вопрос я себе задал тоже в самолете, следовавшем рейсом из Алма-Аты в Ташкент. Ну хорошо, как я оказался в Алма-Ате, еще можно было объяснить. Но что я, московский житель, забыл в Ташкенте?
Наверно, в самолете, когда висишь между небом и землей, приходит самое лучшее время для раздумий. Маяковский это состояние обозначил точно — «мелкая философия на глубоких местах». Он плыл на пароходе из Европы в Америку — комфортабельно, но не очень устойчиво: под ногами семь километров океана — и сочинял свою «мелкую философию»: «так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова». Тогда на самолетах еще не путешествовали.
Самолеты стали привычны при жизни моего поколения. Первый раз я летел с отцом из Москвы в Черновицы в 1954 году. В самолете было всего человек девять. При посадке в Киеве самолет вплотную подкатил к маленькому зданию аэровокзала, и навстречу вышел важный швейцар с золотыми галунами. Не помню, была ли красная дорожка, но пассажиров встречали почтительно, как космонавтов.
Лет через десять, пользуясь «крыльями Аэрофлота» в своих многочисленных командировках, я побывал в самых отдаленных точках Советского Союза, на Севере и Востоке, и уже знал, что самолет — это не только рекламная улыбка стюардессы, но и ожидание летной погоды в течение нескольких суток на лавках (или под лавками) аэровокзалов в Хабаровске и Новосибирске, огромных, как массовые захоронения мамонтов, — и тем не менее, загуляв с ребятами в Центральном Доме литераторов, мы после полуночи кидались в такси и мчались во Внуково, где, сидя в ночном буфете — туда еще пускали всех, а не только интуристов, — пили стаканами грузинский коньяк три звездочки, слушали объявления по радио о прибытии (отбытии) рейса из Бухареста или в Томск и вместе с табачным дымом вдыхали полной грудью «романтику трудных дорог».