Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя сказать, чтобы то была убежденность. Скорее, в сердце ее зародилось очарование. Порой, когда подсудимый рассказывал, на миг теряя связь с публикой и точно ныряя в глубины собственной памяти, чтобы раздобыть воспоминания, или же когда менялся голос и из уст говорящего раздавался говор сотоварищей-каторжан, казалось, он обращается лишь к ней. Что человек этот не только боролся за жизнь свою, но и увлекал женщину за собой, показывая, каково оказаться на его месте.
— Когда конвоиры привезли меня на станцию в Енисейске, казалось, будто мне уготована ссылка в глуши, — сообщил Самарин. — В воображении моем возникала картина обители для политических ссыльных, приблизительно в паре дней пути вниз по течению, откуда до пересыльного острога можно добраться на телеге или на санях, ежели случится зима. Ряды избушек, выстроившихся вдоль речного берега, мостик, пастбища, а дальше — лес. Лавка, куда забредают туземцы и добытчики пушнины, чтобы пополнить запасы провизии и спиртного. Мне выделят горницу возле хлева, назначат легкие работы: рубить дрова, учить грамоте. Чаи с самопровозглашенными вольнодумцами-провинциалами, зимние посиделки за самогонкой, споры по поводу новостей из Европы в газетах годичной давности, лесные прогулки, научные записки о животном и растительном мире…
Меня заподозрят в склонности к побегу. Казалось бы, чего проще — ступай себе на все четыре стороны! Но бежать я не намеревался. Не повесили — и на том спасибо. И в мыслях не было снова браться за бомбы. Империи и без того разрушали друг друга в западной битве. Разрывали друг друга на куски лучше, чем иной бомбист, но то было далеко, за Уралом, за тремя реками.
Думал переждать.
Сидел в порту на коробе, и, покуда в местном пересыльном департаменте конвоиры сверяли бумаги, мечталось о судьбе юного Толстого и что Сибирь станет для меня тем же, чем для графа Кавказ.
Охотничьи вылазки с каким-нибудь местным дядькою, связь с туземкой, кожа огрубеет настолько, что комары станут досаждать не более чем мысль о собственном существовании.
То было четыре года тому назад, с тех пор миновал еще год, но солнце светило, передо мной раскинулся Енисей, широкая, неспешная река. На поверхности игралась рыба. И было время ожиданий.
Несмазанная дверь пароходства распахнулась, да так и осталась открыта. Кто-то вышел, встал на пороге, наблюдая за мной: толстяк в кителе, прищурившись, теребил четки. С минуту разглядывал меня, развернулся, стоя на месте, и окликнул кого-то (собеседника я не видел): «Что ж, отправим политического!»
Какое-то время ответа не было. Затем послышался голос, но слов было не разобрать. Глянув на меня, толстяк спросил:
— Отец твой чем занимается?
Я ответил: работал инженером, а после умер.
— Разночинец, — произнес незнакомец, обращаясь к тому, кто оставался в помещении пароходства. Затем произнес мне: — Стало быть, ты великий смутьян, раз тебя сослали, а не пустили на пушечное мясо германцам. Вряд ли кого-то озаботит, что мы с тобой проделаем.
Вместе с конвоирами посадили на пароход. С нами ехал натуралист, еще была команда из трех человек: капитан, механик и палубный.
Меня посадили на цепь, один конец приковали к лодыжке, а другой — к поручню.
Наутро поплыли по течению на север. Я спросил, куда меня везут. Команда сохраняла молчание. Натуралист сослался на тайну государственной важности. Первые несколько ночей останавливались в прибрежных селениях. Всякий раз думалось, что уж здесь-то меня высадят, однако раз за разом однообразные события повторялись.
За ограждением толпились люди с собаками и коровами, дожидаясь швартовки парохода, едва веря в прибытие, точно в возвращение блудного дитяти. Затем натуралист, палубный и часовые сходили на берег, а я оставался на прежнем месте, сидя на цепи, точно пес, при мне было одеяло, немного воды и вяленой рыбы, а общество заменяли звезды да изморозь.
В избах поселенцев горел свет, слышались песни и здравицы: гостей привечали водкой. Порой часовые приносили скудное пропитание. Случалось, селяне давали чай, каши или немного сала; как правило, подходили старики, успевшие побывать в ссылке, или молодежь, дети ссыльных. Расспрашивали, интересовались политикой, войной. У всех на фронте были братья или сыновья. Под конец пожимали руки, говорили еле слышно: «Боже мой» — и брели прочь, а я пытался уснуть на холоде, под плеск воды, бьющейся о борта, и ни звука не доносилось уже, едва только засыпали поющие и их зверье.
По мере того как мы продвигались на север, селения становились всё реже, а под конец и вовсе пропали. Всё короче становились ночи, всё ниже деревья, и лед на палубе лежал до рассвета.
Натуралист, фамилия его была Бодров, приходил в неописуемое возбуждение. Постоянно стоял на носу. Стоило показаться утесу, упрашивал капитана пристать к берегу. В руке держал молоточек, искал минералы.
Капитан качал головой. Чем ближе становилась Арктика, тем молчаливее капитан, если не считать приказаний механику прибавить ходу. Боялся, что река перемерзнет и корабль встанет, так и не успев повернуть на юг.
Чем тише становился старший на суденышке, тем словоохотливей Бодров. Однажды ночью, когда показалось северное сияние, точно столб пыли, нисходивший из бреши в звездном поле, натуралист пустился в крик, а когда на звук прибежали караульные, чтобы узнать, что случилось, обнял обоих за плечи. Пустился в разъяснения, откуда берется северное сияние, перечислял звезды, образующие созвездия.
Как-то мы увидели тунгуса, сидящего верхом на олене ростом с лошадь, в руке туземец держал острогу, натуралист бросился выкрикивать приветствия. Туземец развернул свое верховое животное, поглядел на нас с опушки и скрылся в темной лесной чащобе.
Как только миновали Полярный крут, Бодров достал бутылку мерло и заставил выпить за Полярную звезду, распевая студенческую песенку: «Так на север, друзья, там мы будем князья, заведем себе жен из тунгусок, заживем в шалаше, с волей-хмелем в душе, да и снег слаще пошлых закусок…»
Допив стакан, капитан подошел к пожарному ведру, черпнул из-за борта, наполнив до краев, и окатил натуралиста с головы до пят. Каждый почувствовал, как ожег щеки холод. Капитан сказал:
— Вот какая здесь река. Течет к северу. Холодна как смерть… да это и есть смерть. Пустыня, и ничего здесь не произрастает. Никому здесь не выжить.
Бодров утер глаза, пребывая в мимолетном замешательстве, но после рассмеялся и принялся растирать лицо, пока не раскраснелось.
— Гляньте на реку! — кричал он. — Рыба так и играет! В воздухе полно птицы, в лесу — лосей и соболя! И те несколько сотен тунгусов, расселившихся по шалашам с копьями и топорами, поживают здесь весьма недурственно, а вы, православные, бежите на юг, едва почуяв прохладу! В скалах не счесть золота, алмазов, платины, рубинов! Медь и алюминий, угольные горы, нефтяные моря! Хватит, чтобы целый мир спалить! — С этими словами натуралист разделся догола, нырнул в поток и выплыл, ухмыляясь и тряся в воздухе над головой сжатыми кулаками.