Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Княжеский особняк стоял поодаль, близ колючей проволоки. По ночам горел свет, играл патефон.
О том, что правитель доподлинно существовал, свидетельствовали лишь его чудаковатые распоряжения. Однажды старший среди стражи, Пчеленцев, построил заключенных в день осеннего равноденствия и объявил: князь удостаивает чести выполнить распоряжение его — изготовить изо льда точную копию королевского павильона в Брайтоне, что в Англии. Спросил, случалось ли кому-нибудь из наших бывать на Альбионе.
Все промолчали. Тимоха Червонец, неоднократно изобличенный в Киеве в курокрадстве, возьми да скажи: в Англии не бывал, но была у него товарка в Галиции, дак та носила панталоны из Манчестера.
Червонцу определили двадцать плетей, а после несколько дней продержали в клетке на морозе, покуда не намело снега по щиколотку. Лишился двух пальцев на ногах: почернели, фельдшер резал, точно повар картошку чистил.
Тимоха заверил, что дело пустячное, у него-де целых восемь на ногах осталось, да и фельдшер, прежде чем резать каждый, давал спирта глотнуть, а Червонец даже предложил мало-помалу и остатние пальцы отрезать, лишь бы за каждый по чекушке спирта наливали, чтоб было чем боль замыть, а фельдшер скажи: ему, дескать, самому спирта не хватит оттепели дождаться, да и что ему делать с отрезанными пальцами, земля ведь мерзлая, не похоронишь, пришлось сжечь. Еще, чего доброго, по ночам являться будут, все восемь пальцев, в постель заберутся, как полнолуние настанет.
Ледяной павильон так и не построили.
Иные каторжане мучили меня, изводили и грабили, другие помогали, но большинство предоставляло самому себе.
В первый год, когда кормили довольно, летом приходили пароходы, а всю зиму напролет в Белые Сады заезжали оленьи упряжки с юга, работа еще была посильной. Князь назначал нормы, однако же старосты и старшины работных команд не требовали строгого их выполнения. Следили, чтобы всякий раз, как мимо проходит начальство, стучало по сканам кайло и чтобы к концу смены работники миновали рубеж, отмеченный на склоне сопки, а значит, и товарищи за тобой следили и приглядывали.
Однако в 1916 году начались перемены. Пришел корабль, и самых сильных и здоровых увезли, чтобы, обрядив в военные мундиры, отправить на бойню. Князю приказали изыскивать металлы военного назначения; уж не знаю, что то значило, однако нормы нам удвоили, хотя работников стало меньше. В то же время кормить стали скуднее.
Когда меня только привезли на каторгу, еще был барак кашевара. Несколько ссыльных заходили в сопровождении охраны внутрь, готовили пишу, пекли хлеб и раздавали питание собравшимся за стенами лачуги. Кормили дважды: хлеб, каша, суп и чай. Порой, по случаю именин князя или в дни церковных праздников, давали по куску солонины.
Стража кормилась тут же, хотя и снаружи, а мы, чтобы поесть, поворачивались к баракам спиной.
Когда провиант оскудел, то сперва суп стал жиже, а каши давали уже не так много. В муку добавляли опилки, пепел и сухой ягель, чтобы хлеба было больше.
Выпечка имела серый цвет, караваи крошились. Стоило попытаться нарезать — ломались, точно гнилушки. Порой перепадали лишь корки да крошки.
Мной стали торговать. Продавал меня мой хозяин, Мазур. То как раба, чтобы я выполнял половину дневной нормы за покупателя, то сбывал мою пайку. Один раз продал мой труд вместе с едой.
Шестнадцать часов с кайлом по снегу, а под вечер — только кипяток. В воду я добавил солому из матрасной набивки. На следующий день работал и ел как обычно, однако недополученная пища еще несколько месяцев давала о себе знать. И до сих пор напоминает.
Спас меня Пулемет… по крайней мере, тогда он казался избавителем. Матерые урки, подобные ему, никогда не страдают от недоедания — знай себе ищут развлечений. Узнав, что преступник не владеет грамотой, я вызвался читать для него, если выкупит меня у Мазура. Ударили по рукам.
Работать приходилось по-прежнему по двенадцать часов в сутки, однако не сверх того, да и питался я лучше. Пулемету нравилось, чтобы у койки стояла книжная полка, и я читал. Особенно по душе пришлись королю уголовного мира Пушкин и Апокалипсис.
Новый хозяин оказался сентиментален. Родом с Кавказа, из Сванетии. Носил серую шапочку. Промышлял тем, что грабил банки.
Украл в Кутаисском полку пулемет, закрепил на катафалке, в который запряжена была четверка коней. Патроны называл икрою, а пулемет — осетрихою. Бывало, выедет в пыльный мегрельский квартал, сдернет рогожу, взведет курок и закричит: «На нерест пошла!» Тогда все из банка выбегали, из окон деньги выбрасывали, да только Пулемету всё было мало, раз начал — не унимался, покуда все до последней пули не всадит в стены банка. Арестовали его во время купания в полной оливкового масла винной бочке, где мой будущий владелец плавал обнаженным вместе с пулеметом. Вызвался добровольцем на войну, чтобы вместе с пулеметом убивать немцев. Говорил: «Только я знаю, как заставить осетриху икру метать».
Однако их разлучили: Пулемета сослали в Белые Сады, а пулемет отправили на фронт. Орудие так и не сработало, говорили, масло не подошло.
Я собрался было почитать новому хозяину Бакунина — думал, ему понравится мятежный философ. Оказалось, Пулемет желает слушать лишь об ангеле последней трубы и «Узника». Помните, у Пушкина:
Услышав строки впервые, Пулемет прослезился, обнял меня, расцеловал и отправился ко сну. Чуть позже, когда я зачитал из великого поэта вновь, закаменел лицом. Как я закончил, долго еще лежал на койке не шевелясь, широко распахнув глаза. Вскочил, принялся бродить по бараку. Стиснул кулаки, стал издавать такие звуки, точно палил из пулемета. Вышагивал от стены до стены, всё громче становились выкрики, и всякий раз, подойдя, заглядывал в глаза. Остановился, крикнул: «На нерест пошла!» — и обоими кулаками ударил в лицо.
Пулемет был грузен, я упал, он оседлал меня и принялся молотить костяшками по лицу, по шее, груди, в горле у него клокотало, с губы капала пена… Вероятно… в общем, внезапно мой мучитель перестал, повалился на меня сверху, и щетина его чесала кровавые космы моей бороды. Жены у Пулемета никогда не было; по пулемету заскучал.
В Бога я верил едва ли не меньше, чем любой из моих товарищей, однако обнаружилось: я — единственный каторжник, убежденный в том, что достоин жизни. Не просто желал существовать, но и пребывал в уверенности, что заслуживаю права на жизнь — как если бы существовал некто, от чьей воли зависела моя судьба.
Остальные чувствовали мою веру. Любопытствовали. Почитали за вызов. Дивились, в чьей воле моя жизнь. Хотели разобрать меня по косточкам. Почуять мое нутро. Пулемет спросил:
— Почему не считаешь нас ровней себе?
Я отвечал:
— Напротив: все люди одинаковы.