Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бывший бухгалтер винзавода Юлиуса «Солнце в бокале». При советской власти на винзаводе «Солнце свободы» — только счетовод, заместитель главного, но с правом подписи, а теперь вроде как ротный здешних «добровольцев» или что-то такое…
— Ты гляди? — удивился Беседин, даже остановился. — Откуда сведения?
— А я видел, как татарский патруль ему докладывался прямо у калитки, на пороге дома, можно ска…
— Биографию его трудовую, я тебя спрашиваю, — оборвал его Фёдор Фёдорович, — откуда знаешь?
— Так мой батя, вы ж помните, и в самом деле бухгалтер… — несколько смутился Тимка.
— Ну?.. — неопределенно почесал Беседин каштановую бородку.
— В Госбанке работал. В Карасубазаре. Таким вот, как этот Ишбек, счета подписывал. А потом — в чайную, на ишака. Традиция… — произнёс запыхавшись от беготни, которой за последние час-полтора выдалось без продыху, парнишка, согнувшись, упёрся ладонями в костистые коленки.
— Понятно… — протянул Беседин. — Вот с этого Ишака, то есть Ишбека, и начнем! Подаяние воздаянием.
Едва ли достаточно случайно возникший замысел Беседина окончился бы столь благополучно, если б потрёпанная рота «Funkverbindung»[40], действительно прибывшая в Эски-Меджит на отдых и дальнейшее доукомплектование, не отправилась всем составом, которого, к слову сказать, после обороны Керчи и осталось-то не более трети от штатного расписания, посмотреть довоенную комедию «Гретхен унд Зетхен». Мало кто из немцев сумел-таки выбраться наружу и теперь прятался где-то в темноту посёлка или дальше, в горах или лесу. Сыграли с соотечественниками популярные в фашистской Германии сестрёнки Арнтгольц злую шутку, когда набились их поклонники в мечеть, что твои огурцы в бочку…
Серёга осмотрелся, установив подошву сапога на ребро опрокинутой лавки.
Всё ещё довольно яркие цветочные орнаменты проглядывали сквозь языки бурой копоти и профилактическую, с хлоркой, побелку, которую провели брезгливые культуртрегеры. Золотистая арабская вязь вилась по карнизу купола со звездой и полумесяцем, выглянувшими сквозь рыжую сажу в апогее стрельчатых окошек, как фабричное клеймо сквозь чайные разводы на донце опрокинутой пиалы.
Кое-где на пилястрах оставались ещё мусульманские «хоругви», словно чёрные страницы Корана с золотым шитьём сур; проломленная решётка ажурной работы ограждала террасу женской половины, драпировка с неё была содрана и тлела, как одна гигантская скомканная чадра.
Кругом, словно для парадоксальности столкновения культур, лежали вповалку тела в пыльно-серых европейских мундирах и мешковатых штанах, тянулись куда-то пустыми рукавами длиннополые шинели, всё ещё катался в луже крови ребристый цилиндр противогаза и стискивал, так ни разу и не успев выстрелить, карабин «маузер» худосочный очкарик с багровым месивом вместо правого стекла.
Между ними шныряли мальчишки-оборвыши, назначенные на сбор трофеев, и, высоко взбрасывая непослушную ступню, хромал старший «трофейной» группы, шестидесятилетний бородач Мартын, держа наизготовку обрез трехлинейки — верного товарища своего ещё со времен Гражданской.
Пару раз раритетом уже пришлось воспользоваться, когда мальчишки по-вороньи отскакивали от очередного обыскиваемого трупа с криками: «Живой, дядь Мартын, живой!».
В криках их особой паники не было слышно — фрицы, если кто и оказывался недобитым, либо вообще не реагировали на происходящее от боли, либо покладисто задирали руки, бормоча и скуля: «Ich ergebe mich! Ich ergebe[41]! Гитлер капут!».
В любом случае дядя Мартын деловито передергивал шишечку затвора на трехлинейке, миролюбиво соглашаясь:
— И Гитлер капут, и для тебя, друг, извини, санаториев у нас нету…
Таскать за собой военнопленных партизанам действительно не было никакой возможности. На Большую землю не переправишь, если, конечно, птица не окажется совсем уж генеральского полёта, а так… каждый рот на счету, и без того в санчасти больше народу с истощением лежит и цингой, чем с ранениями.
— Пошли! — поморщился Хачариди, когда Мартын, будто мимоходом (не оттого, что к живодерству привык, а оттого, что смотреть в глаза страдальцу не хотелось), угомонил ефрейтора с багрово-чёрной лёгочной пеной в уголках хрипевшего рта и с нарукавным знаком «За покорение Крыма 1941–1942»: орёл с полуостровам в когтях, клеймённым свастикой…
Недолгим было покорение…
— Пошли, — повторил Володьке Сергей. — Не царское это дело.
Остановив на нижней улице кого-то из партизан (явно городского происхождения — уж больно деловито он пытался насадить хомут от конской упряжи на реквизированного осла) и спросив, где Беседин, Сергей двинулся вниз, к майдану.
Володька, разумеется, за ним, и чуть ли не вприпрыжку — не терпелось рассказать пацанам, как поливали они с «Везунчиком» фашистов в два ствола прямо с порога мечети: «Молитесь, гады, вашему Гитлеру!». Причем рассказать обязательно в присутствии самого Серёги, чтобы, во-первых, и минутного сомнения ни у кого не возникло, что именно так оно всё и было и именно так — героически — выглядело. А во-вторых, Сергей Хачариди (знал Володька его манеру) и сам ввернёт что-нибудь этакое, что будет потом кочевать по землянкам, как газета с Большой земли, обрастая легендарными подробностями.
Вроде той истории про диких кабанов, что, сговорившись артельно, в засаду к Серёге немецкое офицерье охотников загоняли.
Никто, конечно, в высокий патриотизм отечественных диких свиней тогда не поверил (один только дед Михась заметил странно: «от коллективизации откупаются»), но были там те кабаны, не были, а гауптмана, большого любителя дичи, с адъютантом Хачариди и впрямь однажды привел, увязавшись по кабаньему следу голодной зимой 42-го.
— По-хорошему, Тарас Иванович, надо бы запалить эту Эски-Меджит с подветренной стороны, чтобы и пепел снесло куда подальше, — раздраженно проворчал Беседин, отводя замполита к окну в комендатуре и разминая в пальцах куцую немецкую сигаретку из латунного портсигара, оставленного на дощатом столе среди прочего трапезного натюрморта.
— Таки кляты? — сурово нахмурился Руденко, обернувшись на пленных, и к наружности хрестоматийного Бульбы суровость эта — косматая бровь, сползшая на красный от бессонницы глаз, и сердито собранные в «курячу гузку» губы — подошла как нельзя кстати.
— Мы ж не в охотку, товарищ комиссар! — сразу заскулил, шепелявя разбитыми губами, один из пленных, мужичок славянской наружности. — Мы ж по принуждению!
— Клятые… — подтвердил Беседин. — И даже не такие, как ты думаешь…
Щурясь от табачного дыма, он кивнул в окно, будто там сейчас развернулись события бесконечно далёкого теперь, казалось, 41-го.