Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние слова Версаля – „пошли вы в пизду“, принадлежали разбитной барышне неопределенного возраста, которая беседовала на эту тему с молодыми людьми, которые сосредоточенно ее слушали.
Странная история. Николай II был праведник из праведников, а так и не стал народным героем на родине, хотя и стал святым. Этого нельзя сказать о Бонапарте, – тщеславном развратнике с больным самомнением и неизбывной тягой к власти, – а герой среди своих французов, но святым ему не быть никогда. Почему во все времена герои – это ублюдки? Во всех странах – люди отдают предпочтение наибольшим ублюдкам?
Миллионы людей во всем мире пытаются подражать, восхваляют, восторгаются теми, кто их презирал, пренебрегал, мучил, насиловал и всячески использовал – ходят смотреть на их дворцы, на их покои, заслушиваются мучительно томными историями про их разврат и распутство, подлость, прощая им все, когда эта королевская (царская) власть уже не более, чем символ.
Странно все в мире, а главное – относительно. Бонапарт во Франции – главный национальный герой, образец подражания и веры. В России – завоеватель, преступник.
У нас лучшая в мире религия, – провозглашающая себя таковой, – у нас лучшая в мире литература, – объявляющая себя таковой, – у нас самые человечные люди, а страна некрасивая, пожирающая и убивающая себя весь двадцатый век, и слабовольный царь, допустивший в начале века в страну ненасытный молох разврата и беспорядка, отдавший власть преступникам без знаний, без чувства истории. Лучшее в мире русское православие своим смыслом сделало исключительно себя, свои внутренние цели. Священники, провозглашающие аскетизм и возвышенность будничной жизни, – с животами. И нынешний патриарх, который чокается на светских раутах. Церкви наши часто пусты и тягостны, ежедневные спектакли-монологи совсем не нуждаются в слушателе, в диалоге. В конечном итоге, важна не внешняя сторона, – а спасение душ человеческих. Если, хотя бы один православный священник, – из всей церкви, – спасет хотя бы одного человека, – это уже будет оправдание для всей церкви. Я не уверена, что твое искусство стало пронзительнее, когда ты крестился.
Гении ни при жизни, ни при смерти никому не нужны в физическом смысле, собственно, бытия: парижский дом, в котором жил Ван Гог, при жизни не был атакован толпами прихожан, да и при смерти. И, кстати, Ван Гог покончил с собой. А разве можно доверять самоубийцам. Но ведь его жизнь – это подвиг самопожертвования. Земная жизнь шире земной церкви и ее установок. Но не небесной.
Помнишь, нашу встречу с Толстым в Ясной Поляне. Тула встретила мальчиком в лодке под мостом с собакой и удочкой. Лодка старая, собака в классической дворняжечьей позе на корме лодке застыла истуканом, только головой чуть вертит иногда, и мальчик во вневременной одежде. Так было и сто, и двести лет назад. Затем сапогами в Ясной Поляне, которые стояли, как и сто лет назад при входе в привратницкую. Могилой Льва Толстого – зеленый параллелепипед из дерна над землей, без креста, не на погосте – в начале оврага, под – действительно – сенью огромных деревьев. Сумрачно, сыро, комары. Много в Ясной Поляне знаков времени, сохраняющих трагедию и неизбежность прошлого. В том числе и призрак любимой черной собаки Толстого, которая постоянно купается в его любимом пруду.
А какое все маленькое там, будто игрушечное. Но место наговоренное, рассуждается там хорошо. Чем нам с тобой был интересен Толстой? Свободный человек, вышедший далеко за границы и 20 столетия. Новый человек, который нашел понимание индивидуальной религии, но не нашел объяснения ее регламента. Поэтому и был, яко Христос отторгнут предыдушей церковью, так вышло, что православной церковью. Но новой церкви не создал. И не мог, и не должен был. Это было его последнее искушение, с которым он не справился. Его путь – это не создание нового человека, а устройство нового пути для создания нового человека. Его задача была в том, чтобы сказать, что новый путь есть, есть еще одна степень свободы – индивидуализм. Но он не должен был объяснять этот путь. Он сумел очень хорошо объяснить новый мир, но не путь. Объяснение пути – это подвиг лишенца, коим Толстой не был.
Наверное, это бред. Поверхностный и слишком сладкий бред. Но пусть будет в виде отправной точки, как кочка, вылезшая из под весеннего снега. Странная задача – творчество. Ван Гог или Гоген – разве они знали какие-то языки, или они были необычайного кругозора, – наверное, нет. Но они увидели, услышали, почувствовали – и поверили в него – зов времени. И стали героями мира, они двинули человечество к новым вершинам познания мира.
На Монмартре пахнет нагретым деревом. У собора Notre Dame de Paris пахнет жареными каштанами. Если ты меня спросишь, что такое жареные каштаны, каковы они на вкус, что они напоминают, я отвечу – жареные каштаны.
Парижанки предпочитают черное и строгое, чаще невероятно милы и очаровательны, всегда в одежде есть попытка, или даже постижение своего образа, своей неповторимости. С мужчинами они активны и даже агрессивны, не стыдятся своих чувств и желаний, а главное, желания ебли – хотят и все тут. Очень похоже на твою Одессу. В метро на скамейке сидели двое, она сидела на нем, и постоянно со смехом совала руку к нему между ног, он смущался и оглядывался по сторонам.
Женщины Парижа стильны чаще, нежели аморфны. Крайне независимы. Вполне самостоятельны. И практичны.
Париж. Прекрасный и удивительный. Все эпитеты меркнут и мрачно тают во рту, женщины Парижа сильны и обаятельны, черный цвет, любимый ими, к лицу им. К лицу? Нет: выше. Черный цвет выдумали парижанки. Не было бы женщин Парижа, не было бы черного цвета.
Удивительно молодой город – невероятно много молодых и обольстительных лиц. Невероятно подвижный и активный город. Редкостно хорош во всех своих деталях. Очень стильный: витрины, метро, улицы и здания – все редкостно красиво.
В кафе, в самом углу сидел человек с бокалом вина, с блокнотом и что-то записывал, поглядывая по сторонам – наверное, это был зримо полысевший Хемингуэй.
На станции метро сидит пожилой в потертом светлом плаще неопределенного цвета, с постриженными аккуратно седоватыми усиками гражданин. Затянулся, крякнул, прокашлялся, и спросил громко, в никуда – „Почему! Почему? Жизнь такая хреновая.“ Еще раз кашлянул, сунулся лицом в сторону – „Почему?“ Затих и померк.
Очаровательный белый мускат 1996 года. Крепкий, чистый, молодой и красивый на вкус, недорого.
Я ела здесь разную кухню – все было вкусно. Все.
Необычайно красивый и вкусный город.
Эйфелева башня ночью поражает не размерами, поражает воображение, задевает странную, чуть больную, чуть воспаленную железу, настроенную на китчевое восприятие мира. То, что Эйфелева башня – именно акт искусства – это у меня не вызывает сомнения. На это и был расчет, тем интереснее результат.
Ночью – китч. Днем проще, практичнее. На первом ярусе Эйфелевой башни есть почта и международный телефон. Вдрызг одетая, похожая на рождественскую елку, расфуфыренная еврейка звонит в Тель-Авив, первое слово – „Аврам! Я из Парижа, я на башне, на Эйфелевой!“ Позвонив еще в несколько городов Израиля и мира, она произнесла туда туже фразу, имена были простые – Авраам, Сара, Исаак и очень близкие к ним. Затем всех стоящих рядом поблагодарила и ушла, что-то воркуя на плече кривоногого еврея.