Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом война вдруг закончилась. Была зима, в гостиной разжигали газовую печку, и диктор по радио объявил, что мы победили. На улице Яффо одни танцевали от радости, но были и другие, понимавшие, что на самом деле война вовсе не кончилась. Потому что умолкнувшее оружие еще не означает, что наступил мир.
Глава
17
Палермо
На улице – жутковатая тишина. Когда история обрывается в четыре часа утра, ты вдруг оказываешься беззащитен. Не можешь найти дорогу назад, в настоящее, потому что весь мир погрузился во тьму. Даже моря не слышно. Только где-то лает собака. Меня бьет озноб. Жоэль достает последнюю сигарету из пачки, закуривает. Между ее и его историями лежит бездна молчания. Я не могу представить, как Морица перенесло с одной стороны на другую. Две его жены жили в одно и то же время, недалеко друг от друга, но в двух разных реальностях. Если мне трудно даже свести их воедино в моем сознании, то как Мориц мог соединить их в своей жизни?
– Что случилось с Виктором? – спрашиваю я Жоэль. – Он выжил?
– Да.
– Он был в Яффо? Или в Лидде?
– Почему ты хочешь это знать?
– Может быть, они встречались.
Она пожимает плечами, молча.
– Та семья, что жила раньше в вашей квартире… Ты знаешь, как их зовут?
– Нет.
– Они вернулись когда-нибудь?
– Ох, дорогая. Что прошло, то прошло.
Она встает, чтобы сделать себе кофе.
У меня ноет живот, меня словно укачивает, как на корабле. Выхожу в сад подышать. И постепенно осознаю причину своей тошноты. Я помню это по прежним временам. Так было в моей семье. Когда бабушка уклонялась от вопросов о дедушке. Отсутствующие часто обладают большей силой, чем те, кто рядом, поскольку то, о чем умалчивают, могущественнее того, о чем говорят. Потому что нельзя ответить, нечего возразить. Ты топчешься в тумане. А тебе говорят, мол, не вороши прошлое. Но там скрывается нечто темное, неосязаемое и зловещее. Полуправда, которая хуже лжи. В детстве этот туман наводил на меня оцепенение. В какой-то момент я перестала спрашивать. Свыклась с неясностью. Твой дедушка был на войне. Нет, он не был настоящим нацистом. Ну да, он был там, все в той или иной степени были нацистами. Потом я и сама стала такой же, как взрослые. Обжилась в удобной полуправде. Видела мир, каким он должен быть, а не какой он на самом деле. Я закрывала глаза, чтоб не замечать другую, более темную сторону, и она, казалось, исчезла. Потому что ее существование означало необходимость переписать собственную историю, а кому этого хочется? Да только вещи не исчезают от того, что их никто не хочет видеть. Наоборот, они мутируют и следуют за нами, как тень. Когда бабушка уже умерла, туман во мне однажды рассеялся и вернулось то детское любопытство. Я отправилась на Сицилию и открыла для себя археологию. У каждого своя зависимость, и это – моя. От этой зависимости не сгораешь, она требует терпения и настойчивости. Возвращаешься в прошлое, снимая слой за слоем. Сортируешь тысячу осколков. Ломаешь голову над загадкой терпеливо и долго, пока мертвые не начинают тебе нашептывать.
* * *
Над головой шелестят пальмы, лунный свет отбрасывает на траву их танцующие тени. Я чувствую, что правды о дедушке не найти ни в рассказе Жоэль, ни в рассказе Элиаса. Лишь в молчаливом пространстве между двумя рассказами. Я должна разговорить молчание.
Жоэль выходит в сад и протягивает мне эспрессо.
– Поговори с Элиасом, – говорю я.
– Ах, милая.
– Насколько я помню, иврит и арабский относятся к семитской языковой семье. Вы – родственники!
– Вот поэтому мы и раздражаем друг друга.
– Что ты теряешь?
Она не отвечает. Смотрит на дом. Ставни второго этажа закрыты.
– Правда, милый домик?
– Неужели ты хочешь за него бороться?
– О, дело не в деньгах, – отвечает она. – Я хочу достойно попрощаться с отцом. И не позволю им помыкать мной.
Одним глотком она выпивает свой эспрессо.
– У тебя когда-нибудь был свой дом? – спрашивает она и, не дожидаясь моего ответа, продолжает: – Я переезжала из одной квартиры в другую, всю жизнь снимала жилье. Или переснимала. И вечно что-то случалось. Сносили дом, разрывали контракт, наступал конец отношениям… Паршивая жилищная карма. Единственная квартира, из которой меня никто не выгонял, была квартира моих родителей. На улице Яффо.
– Почему ты больше не живешь в Хайфе?
– Там так напряженно. Но Париж меня тоже раздражает. Гадалка предсказала это моей маме: она у тебя удачливая, но у нее не будет дома. Старая синьора Кучинотта, в Пиккола Сицилии. Хорошее было место. Люди были бедны, но они вместе веселились, вместо того чтоб крушить друг другу головы. Мы были соседями. Друзьями. Кузенами.
– А ты когда-нибудь туда возвращалась?
– Non, c’est fini [34].
* * *
Когда я просыпаюсь, за окном яркий свет. Сначала я не понимаю, где нахожусь. Палермо, Хайфа и Яффа переплелись во мне. В доме тишина. Зову Жоэль. Откликается только кошка. Даю ей остатки из банки и уже собираюсь принять душ, когда раздается звонок в дверь. Надеваю джемпер и иду открывать. На пороге нотариус Каталано. Он извиняется, что побеспокоил, и проходит в гостиную, чувствуя себя как дома. Спрашивает про Жоэль и протягивает мне какую-то карточку.
– Я взял на себя смелость включить ваши имена в число родственников.
Ничего себе! Это приглашение на похороны. Через четыре дня.
– Юридически это не входит в мои обязанности, но как друг семьи…
Я читаю: Церковь Санта Мария делле Грацие, Монделло.
– Но Жоэль хотела еврейские похороны.
Каталано бросает на меня такой взгляд, будто я оскорбила Мадонну.
– Он христианин!
– Разве вы не знали, что он перешел в иудаизм?
Каталано поражен.
– Но… согласно его регистрационным документам…
– Вы уже сами знаете, что у него было три жизни.
Каталано, похоже, все еще не понимает. Потому что не хочет. Мир был бы таким простым, если бы у каждого человека была только одна личность.
И тут я вижу на приглашении слово cremazione.
– Как вы можете сами принимать решение о кремации? По иудейской вере тело должно быть похоронено. Мой дед такого не завещал!
– Так решил синьор Бишара.