Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И какими силами, цветами привечают бескручинную душу любви? Может, действительно довольно в чужеродной стороне скупнуться на неправославное Крещение доверчиво в дымной подлёдной струе?..
С улицы пошёл смех, снеговой поскрип. Царь протёр мочальным клоком мизерное алое оконце, прильнул к нему: из главных ворот мыльни выкатились одетые кое-как дьяки с девками, пошли переметённою тропой к теремку. Отрепьев чуть задержал взор на своре соратников — что-то почудилось вдруг небывало, неправильно в этом их движении.
Он напрягался, вспоминал, сам не зная, во что всматривался. И вдруг понял: это Власьев шёл по розово-синей троне не своею ходью, а воистину странно — голова дьяка покручивалась теперь на чьём-то чужом, прямом, точно ивовый колышек, стане, и Власьев шёл как молодой, легко и бодро, не отрывая влюблённых слезящихся глаз от шагающего впереди Шерефединова. Тот широко взрывал рыжими — лисьим мехом наружу — сапогами снег и до жидкого писка жал под своей мышцей, под полой шатающегося зипуна простоволосую банницу.
Дворцовый врач, мадьяр Христофор Фидлер, освидетельствовал ослабевшего царя. Открыл общее Христофор истощение — от обилия вин, скудости и причудливости нищи, да и всех иных размноженных излишеств.
— Чувства и их органы утомлены, — тихонько произносил он, закатывая грановитою крышкой сулейку с бесцветным бальзамом. — Вы молоды... Однако же на моей памяти великий Иоганн, наш батюшка (о! конечно, особливо ваш), за какие-нибудь пять-шесть лет от подобного способа жития обратился в старика из молодого. А я, ваш смиренный слуга, ведший весьма воздержанный живот, по сю нору здрав и крепок, — тощий моложавый венгерец присел и с удовольствием поднял одной рукой за обрамленную крупными александритами ножку здешний стул, опустил без стука. — Судите сами, ваше царское величество, — продолжал, кажется, ещё вернее и ровнее Фидлер, — из семени мужского возрастает на долгую жизнь строгий человек. Бог в него токмо душу вдыхает, плотский же замес заделывается природою мужчин... Ну и подумайте, юный мой батюшка, от какой служилой силы за единый раз и с единою лишь дамою вы избавляетесь?
— Мама-то тоже утруждается, — в сомнении дополнил доклад Фидлера Отрепьев.
— Женщина потрудится потом, коли зачнёт, — Христофор твёрдо замкнул свой ящичек с ланцетами. — Однако нагрузка её распределена равновеснее — по всем девяти месяцам, оттого дамы живут дольше. Мужчина-любодей всё, что может, отдаёт по счёту: раз-пятнадцать! — и не живёт в разуме долго... Когда при мне кто-то похваляется своим мужским достоинством, меня ласкает смех... Говорят: только мужчина — человек! Только какой же он мужчина? Так, проточный мужичок заботный...
Фидлер, усмехнувшись, как-то разумно покрякал нутром, покрутил головой в синеватой шее. Отрепьев нечаянно сам хрюкнул, но спохватился, омрачил чело...
— Я много странствовал по свету, наблюдал церемониал соития и обычаи семейственности разных стран, — разговорился Христофор. — Славно, батюшка, что русские дома, подобно сералям Востока, разделены на женскую и на мужскую половины, что у туземных христиан столько постов. Вот почему дети ваши рождаются богатырями... Где же супруги преют вкупе еженощно, сила мужей не поспевает благородно вызреть, органы вянут или стираются, чувства их выветриваются. Вот уже плоть противна плоти, яко хладный жёваный кусок, обратно вываленный из пастищи порока. — Фидлер ненадолго стал тоже суров, даже серьёзен. — Вот и их ребята слабы...
Отрепьеву ещё больше захотелось верить заповедям лекаря, оттого что тот смешал пороки и семью и что в чём-то одобрял его народ.
— Я понимаю, ваше государево величество немало устаёт после дневных адовых дел, — заключил Фидлер, — а затем все остающиеся силы отдаёт поиску достаточного отдохновения! Да понудит ещё самую малость милостивость ваша свой великоборзый мозг и да благоразумно разрешит задачу передышки.
От удивления Отрепьев обещал венгерцу, что отныне тоже в добром разумении пребудет и как-нибудь, на пробу, правильно устроит свой досуг.
В честь годовщины преславной виктории под Новгород-Северским царь с кремлёвскими гвардейцами брал приступом (бояре защищали) снежный городок.
— Эка, значит, не забыл, напоминает, — вчёсывались приневоленные важные защитники в затылки.
Дмитрий, точно, помнил хорошо ералаш и срам своих баталий и, дабы хоть тут никого не обижать, а замирить прежних врагов глуше, поставил воеводить польско-немецкой штурмующей ротой Мстиславского, а Дворжецкого с Басмановым начальствовать на снеговой стене.
В память минувших побед над татарвой и грядущих — над Туретчиной воткнули в ледяные своды стрельниц ржавые серны.
На сторону сомнительных бояр воевать из русских приближённых Дмитрия, кроме Басманова, ушёл, правда, только казак Корела. (Басманов шёл своей охотою, себе на уме: играющих бояр нельзя было оставить без присмотра. Корела же не привык цепко следить за каждым шагом своей выгоды, куда попросили — туда встал).
Сказано было: опричь катаного снега и деревянных слег, не иметь оружия. Но Басманов знал врождённую запасливость и предусмотрительную тугоухость своих подопечных. Стряпчий Петра Фёдоровича, Гришка Безруков, перебегая по снеговой галерее, ненароком ссыпал в ров Василия Воейкова.
— От холоп! Е... нахалюга! — забарахтался, выплёвывая белую мокреть, боярин-чашник.
— Раб сволочной! — загремел с ближайшей башенки и Гришкин господин. — Покараю ужо!
Гришка, всяко каясь, спрыгнул в ровик, одним рывком Воейкова выхватил из сугроба. Тот по-дурацки опять завалился, крякнуло гузно о снег. Безруков снова поднял, обшлёпал всего рукавицами, тычком посадил на ледяную приступку, сорвал тимовый сапог, тряханул, выбивая из обуви плющеный снег. И лучевым тонким остриём вверх, рукоятью в снег, вылетел фряжский кинжальчик...
— Видал? Теперь отворотись, — развернул плечом Пётр Фёдорович Дворжецкого в другую сторону на башне.
— Сейчас всех обыскать, изъять оружие! — крутнулся было назад тот.
— Вот этого нельзя никак, — навалился бесшумно Басманов, — и ни за что.
— Ну так вооружим и поляков?!
— Пан рехнулся?! И что выйдет тогда?!.
Конные стрельцы Корелы прикрывали крепость. Скопин с конными же дворцовыми латниками, не боящимися ни огня ледышек, ни дубья раскрашенных мечей, налетал. Странно, не с руки донскому атаману было «воевать» с дворцовым распарченным дитятком: не понять, с какого боку можно сечь, а с какого — жирок выплещешь, сусало сцарапаешь, век не расплатишься. Победить мальчишку — славы мало, проиграть — перед всем царством сраму выше знамени. (И поражение-то вероятнее, отряд у Скопина покрепче, так уж задумано возглавлявшим весь приступ царём). И Корела решился сыграть со своим придворчиком одну из тех шуток, какие игрывал с ногайскими темниками в зимних степях.
Корела в белом облаке с косыми брызгами резанного подковой льда обогнул мыс и пропал. Скопин какой-то здравой частью за ушами, в подтеменье, чуял, что не надо от острожка уходить, а вернувшись, прикрыть плечи бы своей польской пехоты, идущей на приступ. Но кровь, пронятая гулко-дымно морозцем и водкой на гвоздике, в кружках посланной всем перед битвой государем, закруживала сердце, быстро меняла местами руки, пики и сусальные сугробы... и Скопин, ещё ничего не решив, уже шёл за Корелой в угон. Едва дивный ветер окреп вокруг всадника, тот мигом убедился, что в угон идти — страх хорошо и, главное дело, нужно. Супостат, ясно, мечтает: как бы убоялся, убежать — потом внезапно воротиться. Ан не мечтай — Скопин не выпустит! Только бы так сразу не нагнать — уж больно хорошо!..