Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По дорожкам парка катались на роликовых коньках — подростки, взрослые, старушки, мамы, толкающие перед собой коляски с киндерами, негры в саронгах — все проносились лихими кругами, закладывая виражи, с ветерком обгоняя. На скамейках и на газонах, на солнышке и в теньке — сидели, лежали, обнимались, слушали карманные шарманки, пили из баночек, закусывали, разложив снедь, — эдакая нюрнбергская питательная смесь Снайдерса с Мясоедовым, Ганса с Саксом.
Теплый воздух. Озеро за деревьями. Сегодня четверток, четверг. Я вспомнил Торо — человека, который был Четвергом (Thursday), а окружающая среда — его Пятницей. Как он жил в приятном одиночестве возле такого же вот озера. И он учил, неприхотливый: «Нам не следует обзаводиться новым платьем, пока мы не совершим чего-нибудь такого, что почувствуем себя новыми людьми… Наша линька, как у птиц, должна отмечать важные переломы в нашей жизни». А ведь сегодня как раз такой день, его безусловно следует отметить белым камешком. И я решился — натурально обменял на толкучке свою овчину, валенки и лапсердак. Обмен происходил под неумолчный вспомогательный гвалт мишпохи («Камрад, посбавь!», «И вы нам еще вкручиваете, шо с вами Готт?!») и оказался весьма выгодным. Я стал счастливым обладателем немного потертой кожанки, почти новых джинсов и еще крепких кроссовок. Так вот они какие — альте захен!
Мы вышли к озеру. По нему плавали лодочки и водные велосипеды. На пирсе имелся прокатный пункт. Сам владелец — старый мореход, густоусый, с серьгой в ухе, с головой, повязанной синим платком, этакий корсар моржовый, Билл Уиппл, — оделял билетами, засекал время и хриплым голосом грозы Северных Морей (в Южных-то тепло и не очень простудишься, разве что грогом из холодильника) отдавал команды своим людям.
Чубчик Кучеявый быстро с ним сговорился. Хозяин гаркнул. Персонал немедля подогнал прогулочный баркас. Мы набились туда, как селедки, и поплыли по водам.
Озеро сверкало и пускало зайчиков. Нюрнбергское озеро, назову его, обозначу — и не ошибусь. Не Ванзее — уже замечательно. Как по растаявшему зеркалу, расталкивая жидкость, скользили мы на его середину. Вода свисала с весла серебряными струйками. Гребли по очереди. «Всю жизнь такая гребля, — размышлял я, размашисто шлепая веслом, — такие бестолковые старания. Выдолбить Большую Лодку, выловить Большую Рыбу…»
Мохнатая зеленая водоросль пыталась цепляться. Из глубин, с живого дна, как бы из озерной школы, шевеля плавниками, запыхавшись, спешили влажноглазые рыбешки, тоже участники действа. Тут же принялись возиться, плескаться — вордс, вордс, — взбаламучивая озеро. В небесной чистенькой выси валялось на брюхе маленькое взбитое облако. Мирным маяком мигала добродушно башня нашего странноприимного распределителя.
Вольно пахло йодом. Я подумывал, скрипя уключинами, что прав был старик Джузеппе, когда предлагал всю эмиграцию посадить на бриги и, чем побираться, лучше плавать по окиянам. Никого не беспокоя и не обременяя своим присутствием, учтиво покачиваясь вдали, морганя мачтами на горизонте. Безобидный плавучий нелетучий Израиль. Серая жестоковыйка. Эх-ха-хе… Так ведь обязательно же поймут в том смысле, что — всех на баржу, да на середину реки вывести, да трюмы задраить…
Мишпоха радовалась вслух, как все-таки удачно угораздило нас угодить в Нюрнберг, теперь бы угнездиться поблизости, в тихих пригородах, и начать существовать. Ругали Гамбург. Ох, как он им не нравился, Гамбург! В Гамбурге, говорят, не успеешь приплыть на фелюге, а уже в баню гоняют, как арестантов. А селят сразу в портовых борделях — вот тут ты, а за занавеской клиента принимают… Гоморра, говорят, щенок в сравнении с Гамбургом! (А я ведь, между прочим, давно мечтал совершить путешествие туда, в лавку еврея Гевелиуса).
Дул легкий ветерок. Из озера медленно вылуплялись крошечные волны, как ступеньки на эскалаторе. Тут-то он и всплыл, прямо перед нашей лодкой — разбухший, обрюзгший, посиневший утопленник, и закачался на волнах.
— Топляк, — знающе заговорили все. — Это топляк. Как пригреет, они и всплывают. Ткните его веслом, пускай к берегу прибивается…
Его отпихнули от джонки — он колыхнул пузом, жовиальный южный юде. Хрупкий замерзавец в холодильнике, истекающий висюн в лифте, теперь — этот, Топляк Озерный. Для одного дня многовато!
Благо хозяин уже свистел, сигналил с берега, что время вышло, грозил абордажным крюком. Шаланда пошла к причалу.
Высадившись на берег, мишпоха двинулась вглубь зарослей — обследовать какие-то загадочные карусели и отведать мороженого.
Тут уж я от них отделился и потихоньку побрел обратно, в направлении Временного Жилища. В снятом с колес маленьком фургончике я купил сосиску и ел на ходу. Это была моя первая Немецкая Сосиска. Что-то божественное — формы!.. Вкусом же — как лепешка с медом!
Идущие навстречу люди ритмично жевали нюрнбергеры. Через дорогу виднелись развалины старого стадиона. Заросшие травой каменные, изъеденные временем, осыпавшиеся трибуны. Отсюда, во-он с того места, ночами кричал Он народу своему. Орал до рвоты про триумф воли. Чадили факелы, топтались колонны, ревели глотки, просящие кол.
Одолев сосиску, я взошел на трибуны и сел на теплые, покрытые мягким мхом камни. Стянул с себя рубашку. Дал солнце народам меня, да, да. Согрелся. Чувствую себя, как у Христа на елке. Нос и шея, кажется, обгорели даже.
Вокруг все было исписано краской, мелом, фломастерами, в основном по смыслу — «Фак, шит» — по-русски, на иврите, на каких-то неведомых мне языках.
Я чуть прикрыл глаза. Блаженство… Влачу кайф. Вот сижу я здесь, на солнышке, вечный изгой, бедный гонимый, а где вы, где вы все? Фараоны, императоры, фюреры, иосифы-висс — все эти фекалии давно и шумно в Стикс стекли… Как дым унесло все, что было. А не надо было приставать! Чего вам, недалеким, не хватало? Чего вы, зверюги, неизбежно до нас докапывались? Страсть к саморазрушению?.. Эх, раньше вас мы пришли и позже уйдем…
Маленькая серая ящерка высунулась из расщелины, увидела меня и испуганно юркнула обратно. Напрасно. Я такой же, ютящийся. Хвостиком махнувший. Но неистребимый, вестимо.
День клонился к закату, когда я, небрежно предъявив зеленый пропуск, вошел в распахнутую калитку, вернулся в кораль. По двору бродили продубленные немцы-поселенцы из глубины руд, ковыляли пахнущие конским потом и ковылями немцы-степняки, слонялись статные горские евреи в развевающихся бурках, их смирные собратья с равнин (однако же с носами орлов) — вся эта тьмутаракань с раскосыми и жадными глазами, напоминающая абитуру, набившуюся одно время в Смольный Институт. Вертикальные варвары культпросвета, как сказал бы Ортега-и-Гассет.
Я прошел мимо двух телефонных будок, возле которых скопилась уже небольшая очередь, а изнутри доносилось: «Да, все благополучно, да! Уже устроились! Погода замечательная! Уже купались!»
Я храбро проник в лифт и нажал выпуклость «13». Лифт был чист и светел. В углу, совершенно по Башевису-Зингеру, на куче грязного белья сидел огромный негр. Нам что, по дороге? Тоже еврей, папуас этот?
— Здрав будь, — хрипло сказал негр. — Приехал уже?