Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бориса трудно было узнать. Он лежал бледный как воск, лицо заострилось, похудело. Только глаза были прежними, веселыми. Он виновато улыбнулся:
— Лежу вот. Совсем без дела. Видишь, старик, как все получилось. Рассчитывал, понимаешь, почревоугодничать на твоем дне рождения…
— Не переживай, не в последний раз.
Земцев сидел у его изголовья в накинутом поверх куртки белом халате и бесцельно вертел в руках фуражку. Все, что надо было сказать, уже сказано. Дневник Хираси тоже перекочевал к Логунову под подушку, и Борис обещал быстро разобраться в его каракулях. Земцев сообщил, что послал за Таней машину и что ее доставят к нему в целости и сохранности, как только придет «Орлец», пусть он не волнуется. Больше вроде и не о чем было говорить. Не мучить же больного деловыми вопросами!
В сущности, они много общались с Борисом, пожалуй, как ни с кем другим в подразделении, подолгу разговаривали друг с другом, но все о деле и о деле. Даже подначки, шутки и розыгрыши у них были деловые. А сказать человеку что-то теплое, ласковое не поворачивался почему-то язык. Было бы куда проще, если бы вошел сейчас Заварушкин и сказал: «Дима, Борису нужна твоя кровь…» Земцев вздохнул: «Деловые мы все нынче люди».
Неожиданно Борис сказал:
— Знаешь, Дима, когда по-настоящему начинаешь ценить жизнь? Когда оказываешься вот здесь, на больничной койке. Никогда б не подумал, чтобы Борька Логунов так цеплялся за свою шкуру, как там, на дороге. Были минуты — думаю: все, кранты, дальше не продвинусь ни на сантиметр, отключаюсь, а потом спрашиваю себя: что ж ты делаешь, фрайер волосяной? Ведь она, чтобы увидеть тебя, за десять тысяч километров летит, пересекает всю страну, неделю томится на Сахалине, все ради каких-то трех дней, а ты…
Борис прикрыл глаза, на щеках у него проступил легкий румянец. Немного погодя заговорил снова:
— Зачем ей все это? Она знает три языка, хороша собой, постоянно в заграничных командировках, ее окружает интересное общество, сотни пижонов в Москве пялятся на нее в метро, на улице, готовые с радостью предложить ей свои услуги, а она летит в тмутаракань, к нам, на край света, чтобы по непролазной грязи притащиться со мной на наше худое стрельбище и, замирая от страха — она страшная трусиха, моя Татьяна, — Борис улыбнулся, — выстрелить из автомата, чтобы доставить мне удовольствие. Лучшая из женщин! — Борис застонал, глаза его блестели. — И я тебя спрашиваю, старик: что это? И почему привалило мне такое счастье?
У дверей кашлянул Заварушкин. Минуту назад, никем не замеченный, он вошел в палату и остановился у порога.
— Ты скулишь оттого, что тебе хорошо, — сказал Валера. — Ничего страшного, твоя королева поухаживает за тобой эти три дня здесь. Женщине приятно кормить с ложечки больших беспомощных мужчин. Манная каша, протертый супчик, утка под бочок…
— Заварушкин, ты бессердечный человек. Я не видел жену почти год, а ты надругался над моим телом!
— Боря, друг, у тебя классическая прободная язва и дикая везучесть. Еще бы час, каких-то шестьдесят минут, и ни один в мире доктор, даже я, Валера Заварушкин, ничего уже не смог бы сделать для твоей божественной женщины. Так что живи и радуйся!
— Самодовольный тип!
Земцев шагал к пирсу и думал: «До чего может быть слепа и эгоистична любовь! Борька — хороший, добрый парень, Татьяна — славная девчонка. Отличная пара! Дышать друг без друга не могут. А живут врозь. Он — здесь, на Курилах, она — в Москве, у родителей. Ну не парадокс?»
Высокая сутуловатая фигура Земцева в кожаной штормовке на фоне проснувшегося от двухнедельной спячки, взбудораженного, залитого солнцем поселка казалась отрешенной. Он старательно обходил лужи на дороге, кому-то молча кивал в ответ на приветствия и никак не реагировал на заигрывания бойких красоток, то и дело попадавшихся навстречу: с комбината возвращалась ночная смена резалок. А счастлив ли он со своей Ниной? Земцев даже приостановился от неожиданности, он впервые задавал себе этот, казалось бы, такой естественный вопрос.
Женился он поздно, в ту самую пору, после которой иные уже навсегда остаются холостяками. Приехал он как-то в отпуск в родной Бердичев. Друзья затащили его на танцы, и он увидел ее — девчонку с косичками. Они были знакомы неделю. Она училась тогда в десятом классе и готовилась к выпускным экзаменам… Через год они поженились. С тех пор она с ним всюду, куда забрасывала его армейская служба. И ни слова жалобы, сетований, досады. А ведь она молодая женщина, еще хороша собой, закончила институт (как и он, заочно), ей бы жить в большом городе, учить детишек, ходить в театр… Земцев вздохнул и прибавил шагу. И все-таки худо-бедно, а живут они вместе. Не то что Борис со своей Татьяной. И Дим Димыч у них родился здесь, на Курилах. И Нина на материк, к родителям, не уехала, хоть и нелегко здесь с малышом… Конечно, он, Земцев, не любитель совать нос в чужие дела, но что-то у Бориса с Татьяной не так. Какая-то чудовищная несправедливость, которую они сами по нелепости сотворили — и теперь маются оба и страдают, а поправить почему-то ничего не могут.
Земцев помнит их появление на острове, их трогательную, по-детски наивную привязанность друг к другу. Глядя на них, Нина радовалась: «Соседи у нас, Дим, мировые — два голубка». И вправду, они тогда просто светились от счастья, друг без друга не могли и минуты прожить. А если Борис в море уходил, Татьяна места себе не находила, на пирсе маялась. Нине силой приходилось уводить ее с берега.
Но недолгим было их счастье. Таня стала часто прихварывать: климат ей местный не подошел. Борис, бедняга, извелся весь, из рук у него все валилось. Каждую свободную минуту — днем, ночью ли — у ее кровати просиживал. Почернел, исхудал, изнервничался. А успокоился лишь тогда, когда отправил свою Татьяну в Москву, к родителям. С тех пор она бывала здесь, на острове, только наездами. И то короткими. Борис боялся за ее здоровье и спешил отправить на материк. Так вот и живут: она рвется сюда, к нему, а он, зажав чувства в кулак и проклиная свой холостяцкий