Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это позволило Ольге безраздельно наслаждаться обществом Бориса в Переделкине, обеспечивая ему эмоциональную поддержку, в то время как он стремительно продвигался в работе над романом. Экземпляры почти законченной рукописи ходили по рукам; многие ждали ее выхода в форме книги и в литературных журналах – в виде серии публикаций «с продолжением». Нередко упоминали даже имя редактора,[342] поскольку одновременно к печати готовился большой сборник стихов Пастернака.
Борис всей душой стремился к тому, чтобы труд его жизни прочло как можно большее число людей: отчасти потому, что боялся, что роман никогда не опубликуют, отчасти потому, что, как и все художники, как бы ярко они ни сияли, жаждал еще большего признания. Его подруга Ариадна Эфрон[343] как-то раз заметила, что Борис «обладал тщеславием любого истинно талантливого человека, который, зная, что не доживет до признания его современниками и грозя им пальцем за то, что они его не понимают, тем не менее, жаждет их признания больше, чем любого другого – он прекрасно понимает, что посмертная слава, в которой он уверен, пригодится ему не больше, чем зарплата, выплаченная рабочему после его смерти». Когда Борису показали экземпляр британской газеты, в которой целый разворот занимала статья «Пастернак хранит мужественное молчание», он окончательно потерял покой. В ней говорилось, что, если бы Шекспир писал по-русски, он писал бы так же, как его перевел Пастернак, чье имя пользовалось большим уважением в Англии, где до самой своей смерти жил его отец. Какая жалость, продолжал автор статьи, что Пастернак не публикует ничего, кроме переводов, пишет оригинальные произведения только для себя и небольшого круга близких друзей. «Откуда они знают,[344] что я молчу мужественно? – сказал Б. Л. грустно, прочитав газету. – Я молчу, потому что меня не печатают».
Ирина вспоминает последний случай – в 1954 году, когда Пастернак устраивал поэтические чтения и отвечал на вопросы аудитории. Это происходило в большом зале одного из московских технических вузов, и темой вечера была венгерская поэзия. Аудитория состояла из венгерских поэтов, переводчиков и студентов. Ирина сидела рядом с матерью, «еще по-лагерному загорелой, худенькой».[345] Ольга надела то же платье, которое было на ней в день ареста, и выглядела особенно стройной. Однако они обе «безумно волновались» за Бориса, поскольку вечер был организован плохо, афиши отсутствовали. Ирине было «стыдно за полупустой зал, за жужжание, за равнодушие». Борис казался «беззащитным и случайным» в перешедшем ему от отца «парадном» костюме, «который берег для выхода до конца своих дней». И вот он стоит в «унылом зале», на полутемной сцене, и его единственные слушатели – горстка студентов. «Он похож на большую подбитую птицу с бессильно опущенными прекрасными своими руками». Это и близко не напоминало поэтические чтения Пастернака десять лет назад, когда огромные толпы слушателей ловили каждое его слово, а потом в один голос ревели строки стихов ему в ответ.
Когда Пастернак шел к сцене, сидевший рядом с Ириной Антал Гидаш, только что освободившийся из трудового лагеря, громко прошептал: «Господи, господи, всё правда,[346] гении не стареют!»
Пастернак прочел несколько переведенных им стихотворений. Затем стал читать собственные стихи – таким же печальным голосом. Большинство студентов его не знали. Раздались жидкие аплодисменты, но когда Пастернак понял, что его не просят почитать еще, он не смог скрыть огорчения. Он привык к громогласным требованиям «исполнить на бис» и явно ожидал их.
* * *
В апреле 1954 года, после восьми лет вынужденного молчания, в журнале «Знамя» были опубликованы десять стихотворений из «Доктора Живаго». Стихам предшествовало пояснительное примечание Бориса: «Роман предположительно[347] будет дописан летом. Он охватывает время от 1903 до 1929 года, с эпилогом, относящимся к Великой Отечественной войне. Герой – Юрий Андреевич Живаго, врач, мыслящий, с поисками, творческой и художественной складки, умирает в 1929 году. После него остаются записки и среди других бумаг написанные в молодые годы, отделанные стихи, часть которых здесь предлагается и которые в совокупности составят последнюю, заключительную главу романа».
Официальная реакция на эти стихи была в лучшем случае прохладной, однако Борис торжествовал оттого, что «слова «Доктор Живаго»[348] явились на современной странице – как чудовищное пятно!» Он писал своей кузине Ольге Фрейденберг: «Мне надо и хочется[349] кончить роман, а до его окончания я – человек фантастически, маниакально несвободный».
В начале года один из членов «небольшого круга близких людей» Пастернака, поэт и прозаик Варлам Шаламов, получил для прочтения экземпляр рукописи романа. Шаламов провел в ГУЛАГе семнадцать лет и впоследствии опубликовал рассказы о пользовавшихся самой дурной славой лагерях – Колымских, на дальнем северо-востоке Сибири. По прочтении романа он написал Пастернаку длинное письмо: «Я никогда не думал,[350] не мог себе даже в самых далеких и смелых мечтах последних пятнадцати лет представить, что я буду читать Ваш не напечатанный, не оконченный роман, да еще полученный в рукописи от Вас самих… Я давно уж не читал на русском языке что-либо русского, соответствующего литературе Толстого, Чехова и Достоевского. «Доктор Живаго» лежит, безусловно, в этом большом плане».
После замечаний и размышлений о начале книги, об описаниях Пастернаком веры и христианства Шаламов несколько страниц посвятил подробному обсуждению характера Лары:
«Так что же такое роман,[351] да еще доктор Живаго, которого долго-долго, до половины романа, нет. Нет еще и тогда, когда во весь рост и во весь роман встала подлинная героиня первой половины картин во всем своем пастернаковском обаянии, выросшая девочка из «Детства Люверс» чистая, как хрусталь, сверкающая, как камни ее свадебного ожерелья, – Лара Гишар. Очень Вам удался портрет ее, портрет чистоты, которую никакая грязь никаких Комаровских не очернит и не запачкает.