Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис постепенно выздоравливал в Переделкине, окруженный внимательностью и заботой Зинаиды. Следующие два года он продолжал работать над романом и переводами «Фауста», поскольку ни одна его оригинальная работа не удостаивалась публикации. Он отчаянно желал закончить «Фауста», чтобы снова вернуться к «Живаго» – «начинание совершенно бескорыстное[306] и убыточное, потому что он для текущей современной печати не предназначен». Более того, писал он, «я совсем его не пишу,[307] как произведение искусства, хотя это в большем смысле беллетристика, чем то, что я делал раньше. Но я не знаю, осталось ли на свете искусство, и что оно значит еще. Есть люди, которые очень любят меня (их очень немного), и мое сердце перед ними в долгу. Для них я пишу этот роман, пишу как длинное большое свое письмо им, в двух книгах».
Сцены сердечной тоски Юрия по Ларе передают невыносимую тоску Бориса по Ольге: «Не сам он,[308] а что-то более общее, чем он сам, рыдало и плакало в нем нежными и светлыми, светящимися в темноте, как фосфор, словами. И вместе со своей плакавшей душой плакал он сам. Ему было жаль себя». Об их духовном союзе он писал: «Нас точно научили целоваться[309] на небе и потом детьми послали жить в одно время, чтобы друг на друге проверить эту способность. Какой-то венец совместности, ни сторон, ни степеней, ни высокого, ни низкого, равноценность всего существа, всё доставляет радость, всё стало душою. Но в этой дикой, ежеминутно подстерегающей нежности есть что-то по-детски неукрощенное, недозволенное. Это своевольная, – разрушительная стихия, враждебная покою в доме. Мой долг бояться и не доверять ей».
В октябре 1952 года, после того как Ольга пережила худшее лето в своей лагерной жизни, Борис перенес второй, гораздо более серьезный инфаркт. Предшествующие месяцы его донимали зубная боль и воспаление десен. Болезнь сердца подтвердилась, когда он потерял сознание, придя домой от зубного врача. Его отвезли на «Скорой» в Боткинскую больницу, где главный врач отделения, профессор Б. Е. Вотчал, осмотрел его и был всерьез обеспокоен шансами Пастернака на жизнь. Борис провел свою первую ночь там, по его собственным словам, «с разнообразными смертными на пороге смерти».[310] Остаток недели он лежал в общей палате, поскольку больница была переполнена. Когда Борису стало немного лучше, Зинаида развила бурную деятельность с целью перевести его в Кремлевскую больницу, где главврачом был один из лучших московских кардиологов, профессор еврейского происхождения Мирон Вовси. (Всего через несколько месяцев,[311] уже после того как Пастернака выписали из больницы, Вовси, который в годы войны был главным военврачом Советской армии, был арестован как предполагаемый член сионистской террористической группы, известной как «врачи-вредители».)
В ту первую ночь, то проваливаясь в беспамятство, то снова приходя в сознание, Пастернак размышлял о своей близости к смерти и страхе перед ней. 6 января 1953 года он вернулся в Переделкино. «Ниночка! Я жив, я дома… – писал он Нине Табидзе. – Когда это случилось,[312] и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал сначала в приемном покое, а потом ночь в коридоре обыкновенной громадной и переполненной городской больницы, то в промежутках между потерею сознания и приступами тошноты и рвоты меня охватывало такое спокойствие и блаженство!..
А рядом все шло таким знакомым ходом, так выпукло группировались вещи, так резко ложились тени! Длинный верстовой коридор[313] с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева, зарева Москвы, за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый жар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и за спиной – все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением!
В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. «Господи, – шептал я, – благодарю Тебя за то, что Ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что Твой язык – величественность и музыка, что Ты сделал меня художником, что творчество – Твоя школа, что всю жизнь Ты готовил меня к этой ночи». И я ликовал и плакал от счастья».
Как это было по-пастернаковски – оставаться эрудитом и лириком перед лицом смерти! Однако Борис был еще и практиком. «Наверное, он не думал, что виноват перед нами,[314] когда, привезенный в Боткинскую больницу, лежа в коридоре, писал, вернее, царапал карандашом записку М. К. Баранович, первой читательнице и переписчице многих его произведений, чтобы таким-то и таким-то путем была добыта тысяча рублей (по-старому, до реформы) и отнесена по такому-то адресу. По нашему адресу, – писала Ирина. – Деньги были принесены. И мы не пропали. Б. Л. выздоровел».
В те два с половиной месяца, что Борис провел в Кремлевской больнице, он также перенес стоматологическую хирургическую операцию. Его длинноватые «лошадиные зубы» были заменены сияющим набором американских протезов, и он стал выглядеть более респектабельно.
В Переделкине Зинаида снова выходила и вынянчила Бориса до полного выздоровления, что лишь усилило в нем чувства вины и отчаяния. Теперь он был обязан жизнью обеим этим женщинам.
2 января, как только Борис физически смог держать в руках карандаш, он написал Ольгиной матери длинное подробное письмо. Он договорился о том, чтобы гонорары за его переводную работу в Гослитиздате направляли напрямую ей. Заботливо, хоть и сознавая свою двуличность, он просил Марию позвонить редактору, «чтобы он эту выплату устроил[315] и ускорил, у второй узнаете, сколько Вам будет получить и когда. Того и другую предупреждайте, чтобы «по этому» заработку они «не звонили мне на дом», что у меня был друг (мужчина), попал в беду, 4 года отсутствует, дети учатся, одни. Вы – бабушка, и эти деньги предназначены им особо от других моих дел». Ближе к концу письма он довольно бестактно добавил: «З. Н. спасла меня. Я ей обязан жизнью. И все это, и все остальное, и все, что я испытал и видел, – так хорошо и просто! Как велики жизнь и смерть и как ничтожен человек, когда он этого не понимает!»