Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Антон помолился, как умел — истово, утреннее молитвенное правило, как и вечернее, он знал наизусть. Но молился он не просто словами молитв, он молился еще и за себя, просил Господа спасти его и сохранить. И простить его за прегрешения, и дать ему возможность искупить этот грех и спасти свою душу. Молился долго. Наверное, именно молитва помогла юноше успокоиться. Он стал терпеливо ждать, уже не думая ни о чем. Появилось какое-то странное ощущение того, что Ангел-хранитель рядом с ним, и что случиться так, как должно. И что все в Его руке. И будет рука Господня к нему, Антону, милостива. Но вскоре беглец почувствовал, что хочет есть. Все это время он был как на взводе и чувства голода не ощущал. Все меркло перед одной целью — выбраться из этой страны, выбраться, чтобы спасти… нет, не тело спасти, но душу.
Он вспомнил маму. Ее изрезанное морщинами лицо, голос, ослабленный постоянным трудом и болезнью. Она благословила его. Но каким же горьким было это благословение! Парень задумался, но муки голода мешали сосредоточиться на образе матери, оставалось только это высохшее изможденное лицо и блеклые глаза без слез, и еле слышное шевеление губами… Ему тогда пришлось наклониться, чтобы услышать заветные слова, так близко наклониться, что запах смерти почти коснулся его, заставил на мгновение отшатнуться, как будто ему показалось, что мама дала ему свободу, отпустила. Но нет, она могла сказать только это, только это…
Неожиданно Антон опять заснул. И ему ничего не снилось. Проснулся он под вечер, от легкого прикосновения руки. Это был Хаим. Черноглазый, почти лысый, с маленькими глазами и крупным семейным носом, Хаим был чем-то похож на отца, вот только солидности ему еще не хватало. Нет, не той солидности, что в лишнем весе и тяжелом пузе, а той, что в размеренности голоса, особой походке, основательности поступков. Этого в молодом мужчине не было. Хозяйский сынок держал в руках небольшую миску, в которой лежали три картофелины, сваренные в мундире, луковица и вареное яйцо. Во второй руке Хаим держал кринку молока, вот уж чего Антон не ожидал, так это такой кормежки. Ему бы хватило шматка хлеба с салом, но откуда у евреев найти сало? Молча мужчина поставил еду перед Антоном, так же молча вытащил откуда-то из-за спины краюху черного хлеба, дал хлеб Антону, повернулся, и уже выходя произнес: «Отец будет к ночи, сказал ждать».
Как ни странно, но еда и выпитое молоко привело Антона в благодушное состояние. Уже не хотелось тревожиться ни о чем, все погрузилось в какой-то туман и казалось чем-то нереальным, будто выдуманным. Антон погрузился в этот туман с головой и заснул. Спал он долго, все напряжение недавнего дня как будто уходило куда-то в небытие. Он не почувствовал, как старый Лойко зашел, посмотрел на спящего тяжелым взглядом из под лохматых бровей, как-то криво улыбнулся и пошел в дом, на кухню.
За накрытым столом остались только мужчины. Хаим, старший сын, младший Сёмик и зять Рувим. Привычные к причудам старого балагуры, женщины оставили кухню. Лойко никогда не ел за своим столом вместе с женщинами. Они питались отдельно и, обязательно, до того, как поедят мужчины. Обычно старик обязательно приезжал на обед, но теперь он приехал только лишь к ужину. Когда старый Лейба сел за стол и подвинул к себе деревянную миску с супом, на кухне сразу же установилась тишина. Только стук ложек по посуде, еще шум шевеления тел, да движение челюстей, перемалывающих мелко порубленную курочку, маленькие кусочки которой украшали кашу, оставаясь все-таки украшением, а не едой. Утолив первый голод, Лойко протянул руку, Хаим уже привычным отработанным движением налил стаканчик красного вина сначала отцу, потом и всем остальным. Без тостов, без слов старый балагура влил в себя вино собственного производства, удовлетворенно покачал головой и снова принялся за еду. Когда все закончили, и старик Лейба уже хотел перебраться во дворик, где невестка и дочка уже раскочегарили самовар, не выдержал Сёмик, младшенький. Ну и что, что ему за сороковник перевалило? Для старика он оставался младшеньким. И точка.
— Отец, зачем ты помогаешь этому гою? Что он для тебя? Это же риск… мы его не знаем.
— И знать не хотим, — добавил Хаим и посмотрел на отца тяжелым, как пятипудовая гиря, взглядом.
«Вот так у них всегда, — подумал Лойко, — недоволен всем этим Хаим, но молчит до поры до времени, а что у Хаима в голове, то у Сёмика на языке. Вот только Рувим как-то еще имеет свое мнение, да и того Хаим скоро к рукам приберет».
Пока старик раздумывал, говорить или нет, как подал голос и Хаим, Рувим пока что предпочитал отмалчиваться. Он вообще редко вмешивался в семейные свары и говорил только тогда, кода старый Лейба его о чем-то спрашивал.
— Отец, ты же знаешь, сейчас стало очень опасно. На заставе новый командир, сам говорил, что на пару недель надо притихнуть. А у Решика Бессараба наш груз уже неделю киснет…
— Ничего, не прокиснет, не молоко, все-таки… — буркнул в ответ старый балагура. Потом добавил, но совсем уже тихо:
— Вот, на обратном пути груз и прихватим. Да… Не ходили бы… Еще две недели точно не ходили бы. Ладно. Скажу.
Старик вытащил видавшие виды кисет и стал набивать трубку. Он никогда не курил дома, всегда во дворе или на улице, а тут… Но старейшина ямпольских контрабандистов своим привычкам не изменял. Он просто взял паузу, которую использовал для того, чтобы набить трубку контрабандным табаком. Неудобно при такой работе пользоваться самосадом. От волнения ли или от какой-то внутренней собранности, но во время рассказа старик говорил почти не грассируя, очень спокойно, но и очень тихо, как будто боялся, что его услышит кто-то еще.
— Это было во вгемя восстания, того самого, я гассказывал… Я не все рассказывал, — старик выпустил трубку из руки, снова взял в кулак, постучал ею зачем-то об край стола, было видно, что особого желания продолжать рассказ у него не было, но все-таки пересилил себя, продолжил, — меня отправили в Могилев. Наш отряд кгггасной гвардии в Ямполе только сформиговали, люди были не самые надежные, да и не слишком шли