Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В самом конце Штефана чел Маре, рядом с кошмарным монстром советской эпохи, возвышался сюрреалистический „Макдоналдс“ — сверкающий, величественный, — призванный внушать оптимизм. Его привычный вид, как и полагалось, согревал душу. Я сказал:
— За что я люблю Америку, так это за то, что она не оставляет места для ненужных метафизических вопросов. В ней нет параллельных миров. Все предельно просто и понятно: ты видишь все, как оно есть на самом деле.
— Что-что? Жизнь — это не река? — сказал Рора.
— Пошел ты на хер.
— Я — не твоя жена и вовсе не обязан тебя слушать, — сказал Рора. Чего это он вдруг окрысился? Наверно, так на него подействовало вчерашнее кровавое вино.
Я редко обсуждаю с женой (да и с другими) проблемы, касающиеся метафизики, экзистенционального одиночества, видов бытия. Мэри занималась тем, что спасала людям жизнь; она работала с человеческими телами, как другие — с машинами, была в некотором роде механиком по ремонту. Бывало, я пускался в глубокомысленные рассуждения, к примеру, о неизбежности смерти — тогда взгляд у нее сразу же становился отсутствующим. Мэри была далека от философии, и, чтобы не утомлять жену, я старался избегать разговоров на эту тему.
Зато она любит, когда я ей читаю. Часто перед сном, положив на грудь книгу, я читал вслух; иногда — реже — это была газета с моей колонкой. Устав от вскрытия черепов и копания в сером веществе, Мэри быстро отключалась, но стоило мне остановиться, как она тут же просыпалась и просила продолжить. Мне нравилось выражение спокойствия на ее лице, равномерное гудение крутящегося под потолком вентилятора, приглушенный шум уличного движения, гавканье соседской лайки, прозрачная логика всего происходящего в данный момент. Но когда, погасив свет, я лежал и прислушивался к дыханию жены, на меня обрушивалась лавина мучительных мыслей и сомнений. Я не мог справиться со своими воспоминаниями, не мог избавиться от боли в спасительных снах. И Мэри была где-то далеко, вне пределов досягаемости — нас разделяли тысячи миль, о чем я не отваживался ей сказать. Потому что, признайся я ей, все, что нас связывало и что мы называли любовью, вмиг разрушилось бы.
— Пошли поедим, — сказал Рора. — Это единственная экзистенциальная проблема, которая меня сейчас волнует.
У меня был дядя Михаил, он был слепой. На семейных фотографиях он всегда оказывался в центре: стоял или с вдел, дети выстраивались спереди, его сестры с мужьями и брат с женой — позади или по бокам, как будто благодаря своей слепоте он стал главой семьи. Если мы рассматривали фотографии, он всегда просил показать и ему: сидел, перебирал снимки, а кто-нибудь из родных рассказывал, кто там изображен: вот тетя Ольга, кому-то улыбается, здесь ты, а вот я… Он всегда внимательно смотрел на фотографии, и никому это не казалось странным. Однажды я вдруг понял, что ему можно давать какие угодно снимки, лишь бы при этом описывать то, что он хотел бы увидеть.
Иногда я читал дяде Михаилу; ему нравились истории про исследователей и великие научные открытия, про знаменитые морские сражения и неудавшиеся захватнические войны. Порой я добавлял что-нибудь от себя: то придумывал какой-то корабль, якобы затонувший во время битвы за Гуадалканал[16]. то какого-то нового исследователя Арктики, то сообщал про недавнее открытие субатомной частицы, будто бы перевернувшее наши представления о вселенной. При этом был невероятно счастлив — ведь я создавал особый мир специально для дяди, и потому он был в моей власти, пока, конечно, меня слушал. Я решил, что, если дядя вдруг уличит меня в подтасовке истории или фальсификации научных фактов, я всегда могу сослаться на то, что он неправильно понял. Но меня все же пугала перспектива быть пойманным на лжи — скажем, что не было никакой субатомной частицы под названием пронек или что 375 матросов с американского военного корабля „Чикаго“[17]вовсе даже не погибли; тогда бы развалилось величественное сооружение созданной мною реальности, а все, о чем я дяде читал, оказалось жалкой выдумкой. Мне и в голову не приходило, что он мог догадываться о моем жульничестве, более того, добровольно стал соучастником обмана. Об этом я задумался в тот момент, когда излагал Pope историю про слепого дядю, стоя в очереди в кишиневский „Макдоналдс“. Скорее всего, именно так все и было. Эх, догадайся я тогда, что дядя Михаил мне подыгрывал, мы бы с ним такого напридумывали: устраивали бы военные сражения невиданного размаха, организовывали экспедиции на несуществующие континенты, сотворили удивительные вселенные из еще более удивительных частиц. Да, давно это было, я тогда был еще мальчишкой.
— Слушай, заткнись, а? Дай спокойно поесть, — сказал Рора.
Я заказал бигмак, большую порцию картофеля фри и большую кока-колу. Рора себе взял макэгс и молочный коктейль. Мы уселись снаружи и набросились на еду. То, что мы ели, никак нельзя было отнести к категории „еды, перед которой трудно устоять“; как раз наоборот, трудно было устоять перед желанием немедленно встать и уйти. Прохожие с интересом на нас поглядывали: рядом остановились пожилые муж и жена, оба — с туго набитыми клетчатыми сумками, и стали смотреть, как мы едим. Я не мог понять, что им нужно: то ли они надеялись, что мы с ними поделимся, то ли распознали в нас иностранцев, что было, впрочем, нетрудно — нас выдавала лежащая в центре стола Рорина камера: большая, черная, аккуратная. Мне стало трудно жевать — кусок застревал в горле, — так я и сидел, пока старики не ушли.
Я подумал, как, должно быть, Лазарь ненавидел яйца, которые ел изо дня в день. Он был вынужден покупать у мистера Эйхгрина те яйца, что нечаянно разбивал; первое время они с Ольгой только ими и питались: в виде яичницы, всмятку, вкрутую, сырыми, взбитыми с сахаром. Исидору покупать яйца не приходилось, он при упаковке ничего не разбивал, но зато он их воровал и перепродавал, пока его не застукали и не уволили.
Небритый упитанный папаша зорко следил за двумя дочками, которые, присосавшись к соломинкам, наливались кока-колой. Женщина средних лет в деловом костюме хрустела картошкой. Блондин совершенно неславянской внешности, в очках, как у Джона Леннона, сидел, держа за руку роскошную брюнетку, явно из местных; она смотрела по сторонам, не обращая внимания на заигрывания молодого человека. К тому времени, когда мы принялись за маккофе, я уже не мог сдерживаться — меня понесло.
— В свой последний приезд в Сараево, года два назад, я заметил, что, гладя на лица людей, вижу их не такими, какими они хотят быть, а какими были в прошлом. То же самое с городом: я ходил мимо приукрашенных развалин и изрешеченных пулями фасадов, а видел здания в том виде, в каком они были до войны, а не сейчас. Словно рентгеном, проникал сквозь оболочку и добирался до старого, изначального варианта. Не мог видеть настоящее, только прошлое. И мне казалось, что если бы я видел все, как оно есть в реальности, то сразу же забыл бы, как было раньше.