Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А телефон? Телефон не выбросил следом за паспортом?
Егор тужит память… Мог. Мог закинуть следом и телефон… Помнится, он нагрелся, слышно через резиновую перчатку было, как нагрелся… Хотелось избавиться от него…
А потом – это. То, что Егор увидел с моста… На берегу.
Нет. Это вот точно похоже на бред. Этого точно не может…
– Зачем ты на мост поперся, последний раз тебя спрашиваю?! Без всяких телефонов! Сбежать хотел или что?! За казаками?! Геройствуешь, бляха?!
– Нет! Я… Хотел посмотреть, что там.
– Ты ах-херел, что ли?! Мы тут чуть с ума не посходили! А он посмотреть хотел!
– Хватит, Сергей. Оставь его. Хорошо, в себя пришел… Пришел, и слава богу.
– Слава богу, ага. Слышала, что батюшка-то говорит? Отец Даниил-то? Говорит, что это он нашего Егорку-то отмолил.
Егор – даром, что только очнулся – кривит губы и брови. Еще чего! И мать кривит губы точно так же:
– Еще чего!
Егор дергается всем телом – оно какое-то бессильное, как во снах бывает, когда вместо мышц руки и ноги наполнены, как полусдутые шины на велике, спертым воздухом. Катетеры присосались к его венам, как пиявки – и он срывает их. Полкан перехватывает его:
– Куда?
– Пусти! Поссать можно мне?!
– Да ты на ногах не стоишь!
– Устою!
– Трубки оставь! Катетеры! Егор!
Егор подтягивает к себе палку, на которой болтается в мешках какая-то мутная байда – из мешков растекается ему по жилам; шикает на мать, опирается на палку – и поднимается с койки. Колени трясутся, но он выпрямляет их. Мать тянется ему помочь, но Полкан останавливает ее: пусть сам. Егор делает шаг, делает другой – находит дверь сортира, идет к ней упрямо и медленно, как первооткрыватель Северного полюса бредет к этому своего гребаному полюсу через ледяную пургу.
Добирается, толкает тяжелую дверь.
Оказывается перед зеркалом.
В отражении кто-то другой: чудовищно тощий, с запавшими глазами и ввалившимися щеками, мертвенно-бледный. Когда это все успело с ним произойти?! Егор оглядывается на мать, еле удерживаясь на своем костыле:
– Это я… Сколько провалялся?
– Неделю.
4.
Мишель подставляет к шифоньеру табуретку, залезает на нее, нашаривает, не видя, коробку из-под обуви, в которой лежат старые зеркальные фотоаппараты – дед коллекционирует. Коробка тяжелая – Мишель знает, почему. Начинает медленно подтягивать коробку к себе – тихо-тихо, так, чтобы не загремели в коробке детали и чтобы она не зашуршала по шифоньерной крышке слишком громко.
Протащит сантиметров пять – и оглядывается на бабку. Бабка вроде бы дремлет, как она всегда дремлет после обеда; и это – единственное время, когда коробку можно ограбить. Но отсюда, с двухметровой высоты, не понять, закрыты у бабки глаза или открыты. Сопит она ровно, на выдохе делает губами «тпру-у», как лошадь; под носом прозрачная капля.
Мишель думает о том, что не любит эту старуху; жалеет – да, но не любит.
Она опять тянет коробку на себя – та выезжает наконец, повисает у Мишель над головой. Теперь нужно совсем аккуратно.
Не слезая с табурета, Мишель переносит коробку к груди; поднимает крышку – та присохла, и детали внутри дребезжат. Мишель бросает на бабку испуганный взгляд – но она, кажется, ничего не слышала.
Крышка поддается. Ну? Там он?
Он там.
Под «Зенитом» и «Кэноном», которые дед добыл где-то в пустых ярославских квартирах – обернутый в промасленную тряпку. Мишель, держа коробку одной рукой, оглаживает его: верно узнала? Верно.
«Макаров». Дедов собственный, от всех утаенный.
Мишель вытаскивает его осторожно, умоляя дедовы фотики не греметь. Сбрасывает тряпицу, сует ствол за пояс джинсов. Начинает нахлобучивать крышку обратно – и вдруг ей кажется, что бабка смотрит на нее. Смотрит внимательно, молча, и неизвестно, сколько уже так.
Он вздрагивает – пистолет чуть не выпадает из-за пояса; Мишель еле успевает его поймать.
Нет; бабка спит – или продолжает притворяться, что спит.
И Мишель успевает закрыть коробку – кое-как – и водрузить ее обратно на шифоньер до того, как в прихожей начинает проворачиваться ключ в дверном замке.
Деда Мишель встречает раскрасневшаяся, в глаза ему глядеть она не может – думает, лишь бы не посмотрел туда, где под толстовкой торчит рукоять «Макарова» – она уверена, что дед сразу нащупает ее своим рентгеновским зрением, которым мог с детства определять, когда у нее паршивое настроение, когда она врет и когда влюбилась.
– Ну как у тебя там? Отыгрался за вчерашнее со стариками своими? Или все торчишь им? Сколько там было, по итогам прошлого матча? Пачка или две?
Дед смотрит на нее своими застиранными, бывшими васильковыми глазами. Обнимает за плечо.
– Пачка. Налей чайку мне, а? Осталось у нас еще?
Она не успевает придумать, под каким предлогом ей выскользнуть, чтобы спрятать пистолет – и ей приходится идти с дедом под ручку на кухню. Раздувая живот, чтобы ствол не болтался, она ставит чайник, моет кружки в раковине. Дед вздыхает, не спускает с нее взгляда.
Она глушит его вздохи болтовней:
– А с этими-то двумя что, так и не выяснили, да? Полкан обещал же за два дня все расследовать, и ничего. Мужики на заставе ничего не говорили про это?
– Да что они скажут? Никто не понимает ничего…
– Жуть вообще, конечно. Бабушка опять молится нон-стоп, уже скоро дырку в потолке промолит. Отец Даниил говорит, что об этом именно и предупреждал, и что это только первый шаг, а дальше будет хуже, если мы все срочно не примемся умерщвлять плоть. До этого, типа, не достаточно решительно умерщвляли. Ну и там еще он разгоняет такую тему, что один за другого в ответе, так что, если один с умерщвлением провафлил, то отвечать придется всем.
Дед одним изгибом бровей окорачивает ее; кивает на комнату, где начинает возиться и откашливаться, всплывая из своего полуденного сна, бабка.
– Тихо… Не очень-то ты… Знаешь ведь, как она насчет этого… Ну, куда ты? Побудь чуть-чуть…
Мишель боится, что, если она сядет, тяжелый пистолет может выскользнуть и грохнуться на пол. Вместо того, чтобы присесть с дедом рядом, она подпирает дверной косяк, повернувшись к Никите порожним боком.
Он мешает в кружке московский рафинад, скребет ложкой по сколотому фарфору. Видит, что ей тут не сидится, но все же ее не отпускает. Вздыхает, и наконец просит:
– Можешь мне сказать.
Мишель вспыхивает:
– Что сказать?!
– Что хочешь. Про казачьим сотника про своего.
– Ничего не хочу! Какого еще казачьим сотника!