Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще вчера можно было отпустить его, тихонько плетей всыпав, чтоб бежал до самой своей Сибири и носа в столицу боле не совал. А сегодня уже нельзя.
— Отчего же так? Умер он, что ли?
— Если бы умер. А то "слово и дело" закричал, когда его на допрос призвали да на дыбу вздели. Теперича по всей форме положено следствие вести.
— О чем он "слово и дело" кричал? — холодея, спросил Иван Иванович.
— То тебя не касается. Но ни академика твоего, ни иных известных людей он не поминал. Успокоился? Тогда прощай, братец, а мне некогда.
Иван Зубарев, сам того не ожидая, закричал "слово и дело", как только кнут палача несколько раз перепоясал его обнаженное тело, подвешенное за кисти рук в кожаную петлю под потолком. Удары тут же прекратились, и палач о чем–то зашептался с писцом, сидевшим в углу каземата на небольшой скамеечке.
— Ты, дурак, чего орешь? — спросил его сиплым голосом писец. — Замолчи, а то хуже будет. Так бы, глядишь, попытали тебя для острастки, да на том дело и закончилось, обратно в острог бы отправили. А теперь… Только хуже себе же наделал.
— Не желаю в острог! — прохрипел, извиваясь, Иван. — Ведите меня к главному начальнику своему. С ним говорить стану.
— Тебе видней, — хохотнул писец, — отпусти его, Селиван, — приказал он палачу, и тот покорно ослабил веревку, отчего Иван шмякнулся вниз, на каменный пол, больно ударившись голой спиной.
Писец скрылся за дверью, и его довольно долго не было. Селиван сполоснул лицо в деревянной бадейке и принялся пить из большой глиняной крынки, не обращая на Зубарева ни малейшего внимания, словно не человек находился перед ним, а какое–нибудь насекомое типа жука или таракана. Наконец, писец вернулся, а следом за ним вошел и пожилой солдат при сабле и пистолете, засунутом за кушак.
— Собирайся, с ним пойдешь, — просипел писец простуженным голосом.
— Куда? — спросил Иван, натягивая на себя рубаху.
— На Кудыкину гору, — нехорошо засмеялся писец. — Там тебе все объяснят, вспомнишь еще про нас, да поздно будет.
На выходе из острога Ивана ждали еще двое солдат, но уже с ружьями, к которым были примкнуты штыки и они повели его через весь город, пока не оказались перед большим сумрачным зданием с решетками на окнах. Один из них, что спускался в подвал, постучал в обитую железом дверь и, когда открылось маленькое окошечко и просунулось в него заспанное лицо караульного, кивнул на Зубарева, и что–то негромко сказал. Дверь открылась, Ивана подтолкнули внутрь и повели по узкому неосвещенному коридору в самый конец здания. Дальше вела в подвал крутая лестница. Его грубо подтолкнули сзади в спину, и он скатился вниз по ступеням, поднял голову, увидел зажженный фонарь, а возле него — солдата, опять же с ружьем. Тот усмехнулся в густые рыжеватые усы и молча повел Ивана в глубь подвала, щелкнул замком и посторонился, пропуская вперед. Сделав несколько шагов в полной темноте, Иван дошел до мокрой и осклизлой стены и встал. Сзади вновь щелкнул дверной замок, и он остался в полной темноте и одиночестве.
Так он просидел в камере около недели. Его ни разу не вызвали для допроса, никто к нему не приходил, не интересовался. Он попытался было передать через солдата записку поручику Кураеву, но караульный даже слушать не хотел, а молча уходил обратно. Иван пробовал кричать, дубасить в дверь, петь песни, но ничего не помогало, словно он находился один в безлюдной пустыне. Тогда ему сделалось по–настоящему страшно и вспомнились рассказы о том, сколько безвинных людей без суда и следствия находится в застенках и узилищах по одной лишь причине, что не подфартили высоким господам. Он стал думать о побеге, но эта мысль и вовсе представилась ему безнадежной. Как бежать? Куда? Но и сидеть вот так, словно волк в западне, ему, человеку привыкшему к решительным поступкам и действиям, было просто невыносимо.
Ничего не добившись от караульного, решил притвориться больным, стал отказываться от пищи. Не помогло. Солдат молча забирал нетронутую похлебку и хлеб, на другой день приносил свежую порцию и через час равнодушно уносил их обратно. Не оставалось ничего другого, как начать снова есть, пока силы не оставили его совсем.
Однажды во сне Ивану приснилось, как они с тестем едут в Абалакский монастырь, где он припадает к чудотворному образу Божьей Матери, плачет, просит заступиться за него, обрести свободу. Проснулся весь в слезах от того, что кто–то тряс за плечо. То был все тот же караульный, пришедший за ним, чтоб проводить на допрос.
С тех пор вызывали его по начальству регулярно два, а то и три, раза в неделю, задавали самые разные вопросы, не пытали, а все подробно записывали, начиная от его поездки на Ирбитскую ярмарку и заканчивая присутствием в лаборатории академика Ломоносова, когда тот делал пробы на серебро с привезенных с башкирских земель руд. Иван ничего не скрывал, не таился, не преминул помянуть, что тобольский губернатор Сухарев знал о его поисках, обещал помощь, по его приказу направили с ним двух солдат, которые, правда, самовольно сбежали… Зубарева не перебивали, подробно записывая все, что он считал нужным рассказать. Следствие шло чуть больше двух месяцев, в камеру стал проникать теплый воздух, повеяло весной, а окончания своего дела Иван пока не видел. Но все вдруг переменилось, когда он заявил, о чем первоначально напрочь забыл, что на поиски руд в башкирских землях получил разрешение в московском Сенате. Через десять дней его отправили в Москву для дальнейшего следствия.
Это перемещение несказанно обрадовало Ивана, поскольку появилась надежда на встречу с кем–то из братьев Корнильевых, что почти каждый год наведывались в Москву по торговым делам. Но легко заронить надежду в собственное сердце, гораздо труднее выполнить задуманное. К счастью, почти нетронутыми остались деньги, зашитые в подкладку, хотя кое–что он истратил по дороге на приобретение себе через конвоиров летней одежды и новых сапог. Теперь надо как–то нащупать, найти нужного человека, кто согласился бы за небольшую плату переслать записку на постоялый двор, где обычно останавливались по приезде все тобольские купцы.
В Москве его опять поместили в одиночную камеру, где не с кем было и словом перемолвиться, разве что с многочисленными мышами, в изобилии прошмыгивающими днем и ночью по темным углам, обследуя тесную каморку на предмет нахождения остатков скудной пищи. Иван пробовал заговорить то с одним, то с другим из солдат, но обычно встречал недружелюбный окрик, мол, вступать в разговоры запрещено, и он тут же умолкал, теша себя мыслью, что рано или поздно найдет нужного ему человека.
Привыкнув вскоре к тюремным порядкам и обычаям, он свыкся с пребыванием в остроге, к размеренному течению времени и тому, как день сменяется ночью; становился все менее подвижным, ленивым, постоянно позевывающим и почесывающимся в опрелых местах арестантом. Уже не так часто посещали его мысли о побеге, без всякого интереса шел на редкие теперь допросы, чего–то там полусонно отвечал, признавался, уже не кричал, что будет писать к государыне, сыщет управу на своих притеснителей, незаслуженно оговоривших его, держащих в остроге без всякой на то причины.