Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Солнце лизнуло вершины гор, высветлило небо. Первый луч его упал в теснину между гор. Коровы лениво побрели к ферме.
– Краснуха! Милка, да ты куда, шальная! Я тебя!
– Марс! Марс! Вот еще, окаянный! Не бык, а трактор!
– И пра, трактор.
– Устинья Степановна, давай скажем председателю, чтоб перевел Марса в тракторную бригаду, а?
Устинья Степановна хмурит брови и почему-то часто-часто мигает белесыми ресницами. Девчонки смеются над племенным производителем Марсом. Бык-то никудышный!
А упрямый комолый Марс стоит невдалеке от фермы, у горы, и все так же копытит землю. Когда прошла на ферму последняя корова, Марс, задрав голову, посмотрел на Устинью Степановну и довольно недружелюбно, а затем и угрожающе заревел.
– На место, Марс! Слышь, что ли! – кричит одна из девушек, звонкоголосая, с льняными волосами, выбившимися из-под теплого платка.
На правленческом рысаке Юпитере подъехал Павел Лалетин. Сутулясь в седле, играя ременною плеткою, он спросил у бригадира Шумкова, справится ли он один с фермой.
– Меня опять на уборочную? – догадалась Устинья Степановна. Вот так уж повелось в Белой Елани! В сорок пятом году ее поставили на комбайн Зыряна штурвальной, и теперь как уборочная – снимают с фермы, хотя здесь так много работы. – Да что вы, в самом деле, смеетесь, что ли?
– Без особых разговоров, Устинья Степановна. Есть решение правления – выполнять надо!
– Я обжалую решение.
– Э, Устинья Степановна! Кому обжалуешь? Уборочная!
Устинья Степановна пешком ушла в полеводческую бригаду на комбайн старого Зыряна… II
Все чаще пеленали землю прохладные ветры севера. Утрами падал иней, росинками искрясь на сочных отавах. Обмелевшая речка, серебром перекатывая воркующие воды на отмелях, ночами пенилась туманным чубом. Жухлая медь чернолесья, сдутая ветром с деревьев, шурша и смягчая стук колес, пятнила проселочные дороги, вьющиеся черными змеями в междугорье.
Оголился лес Лебяжьей гривы. Побелели хмелевые бутоны в чернолесье, да и само чернолесье запестрело, будто тронула его бойкая кисть художника. И багряные, и ярко-зеленые, и серые с черными прожилками листья, и красные, и пурпурные устилали землю.
«Коммунар» Аркадия Зырянова, такой же старый, как и сам Зырян, с облезлой краской, вмятинами на боках, приминая опавшие листья на обочине полосы, шел на загонку соседа, такого же «Коммунара», словно вмерзшего в полосу. Из трех комбайнов единственный, зыряновский, работал. Зырян выжимал из машины все, что она могла дать. Надо же убрать хлеб! Позавчера к предивинцам пришел на помощь «Сталинец», на котором работал сын Федюха.
Зырян для Устиньи Степановны был совсем молодым парнем, хотя у «парня» давно пожелтели прокуренные зубы. Устинья Степановна называла его парубком, а его посеребрившуюся голову – пеной. «Линяет Зырян, – говорила она, посмеиваясь. – Вот отлиняет, тогда бросит его горячая Анфиса Семеновна, ей-боженьки!»
Небо серое, мутное. Железо настыло – не хватись рукой. Зырян в овчинном полушубке и в пимах стоит за штурвалом. Поле идет по склону горы – неровное, с балками. Местами чернеют обгорелые смолистые пни, выкорчевать которые можно только тяжелым трактором, да и то с подрубом корневища.
За комбайном – седой след половы и соломы. В колхозе нехватка кормов – не успевали ставить зароды сена, а солома вот останется под снегом.
Странно, как привыкаешь к безумолчному стрекоту комбайна. Для Зыряна, не туговатого на слух, слышащего беличий шорох в пихтаче, когда он бывает на охоте, сейчас на комбайне совершенная тишина. Сам комбайн, ныряя с пласта на пласт, дребезжит, поет, визжит, скрипит, молотильный аппарат жужжит, как очумелый шмель, трактор, попыхивая перегаром горючего, тарахтит, как телега, по мерзлым кочкам, но для Зыряна все эти издавна привычные звуки, не воспринимаемые ухом, идут где-то стороной. Для него – тишина, рабочий покой. В такие моменты он любит подумать, пофилософствовать, но по-своему, по-зыряновски, с покряхтыванием. Но вот за спиною Зыряна что-то тихо-тихо всхлипнуло… Зырян насторожил ухо, оглянулся. По щекам Устиньи Степановны скатывались слезинки. Ее мокрые глаза смотрели прямо в лицо Зыряна, но, кажется, ничего не видели.
– Ты что, Устя?
– Вот вспомнила, как жала на этом поле серпом… Это же было займище Василия Евменыча…
– Нашла кого вспоминать!..
– А потом мы с Егоршей убирали здесь лобогрейкой овес, и он подрезал… перепелку. Так-то она вспорхнула! Полетела, мелькнула крылышками, да и упала мне на подол юбки… Наверное, где-то там, на Курской дуге, упал вот так мой Егорша… – Лицо Устиньи Степановны еще более раскраснелось, губы скривились, и слезы одна за другой покатились градинами.
– Что же ты, что же ты, – бормотал Зырян, налегая на трубку. – Чей дом, милая, не припятнала война?
– Да вот хотя бы твой, Зырян… Минула тебя судьба… Никого ты не потерял… Счастье-то какое!..
Зырян помрачнел. Не впервой он слышит такой укор.
– Сойду я, Зырян, полежу на жнивье. Сердце чтой-то заходится, – пробормотала Устинья Степановна, неловко спускаясь по сходням мостика. Зырян проводил ее взглядом. В молотильном барабане что-то щелкнуло, не так громко, но Зырян выделил этот звук. Он уже знает, что по полотну с хедера занесло в барабан какую-то палку и перемололо ее в мелкие щепки.
На лицо Зыряна слетело что-то холодное и тут же растаяло. Снег! И еще, еще. Снег! Снег!
Тракторист сразу же остановил трактор.
Зырян, приложив ладонь козырьком, всмотрелся в дальний угол полосы. «Сталинец» шел…
– Что у тебя, Митроша?! – крикнул Зырян трактористу.
– Снег повалил!
– Какого черта выкомариваешь! Жми! Круг, и тот наш!
Митроша заскочил на мостик трактора и стоя поглядел в ту же сторону, где плыл громоздкий «Сталинец». Понятно! Где же Зырян остановится, когда «Сталинец» Федюхи наяривает вовсю!
III
Устинья Степановна, подметав под себя охапку хрусткой соломы, лежала на боку. Вот уже второй сердечный приступ. Так еще не бывало. Все тело ее стало будто чужим. Прижав ладонь к сердцу, она лежит на соломе, и вся-то ее жизнь, как одна цельная картина, в лицах, в движении, проходит перед ней…
…Ночь. Страшная ночь! Ни луны, ни звезд. Ноет и стонет ветер. Скрипят заматерелыми стволами тополя, шумят заросли черемух, мелколесья на большом ермолаевском острове – Закамалде. Волны Енисея, взбитые ветром до пены, налетают на пологие берега острова, всхлипывают и откатываются с ревом. Черные тучи ползут так низко, точно они собираются лечь на остров и вдавить его в толщу бушующих стылых вод. Маленькой Усте страшно. Ой как страшно! Почему так печально шумит темный лес? Куда и зачем плывут осенние тучи? Где они разбушуются мокрой непогодицей? И что там, за тучами, далеко-далеко? И отчего так холодно крошке Усте, сиротке Усте с васильковыми глазами? Костер тухнет. Угольки покрываются сединкой пепла. Одна она. Совсем одна на острове и в жизни! Никого-то, никого у Устиньи – нет. Ни тяти, ни мамки, ни бабки, ни теток, ни дядек. Только вот жеребята богатея Артамонова. Она пасет жеребят Артамонова. Она сторожит их от зверей. Жеребята породистые. Их холят пуще человека. Таких жеребят ни у кого нет во всем подтаежье…
И вдруг – где-то совсем близко из кустарника взвыла волчица. Жеребята кинулись к костру, нетерпеливо перебирая тонкими ногами. Волчица взвыла еще и еще!.. Вот уже волки здесь, совсем близко. Костер догорает – ни хворостинки под руками, ни прутика. Как ляжет темень – раздерут волки Устю вместе с жеребятами. Она не помнит, как кинулась к берегу протоки, как брела, как сбило ее с ног течение и она ухнула в ямину с головой. Всю ночь бежала до Ермолаевой. «Как будто за мною кто гнался, – рассказывала она ермолаевскому попу, отцу Калистрату, тощенькому старичку с прямым пробором гладко причесанных волос. – Бегу, бегу, батюшка, аж дух перехватывает. Вот, думаю, как нагонит волчица, как вцепится! Как страшно, ой-ой!»
«Глупое, несмышленое дитя, – пожурил батюшка. – Без воли Бога – волос с головы не потеряешь».
И надо же было приключиться беде. В ту же ночь на острове волки задрали трех жеребят.