Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Луна на небе. Обычно при свете луны можно хоть что-то разглядеть.
Он останавливается, как будто рассматривает картину где-то в глубине своего сознания, затем отрицательно качает головой.
— И не знаю даже, — говорит он в конце концов. — Может, был совсем тонкий месяц, а может, было облачно.
— Море было неспокойно?
Он опять задумывается.
— Не знаю, не могу вспомнить.
— И как же ты спасся?
— Меня вытащили летчики, как только рассвело. Больше никто не выжил.
Он долго молчит, сидя без движения, спиной ко мне.
— И почему же ты не рассказывал мне все это раньше? — говорю я. — Такая интересная история.
Он резко поворачивается и смотрит на меня в упор.
— Не надо смеяться, Китти.
Сотни людей умирали в огне бомбежек Берлина. Экипаж самолета упал в море, и отец не мог никого спасти. Могло бы случиться, что никто и не заметил бы тонущего летчика. Очень уж много смертей было повсюду, чтобы беспокоиться о каждом.
— Оказаться одному в море среди ночи… Это трудно передать… Море огромное, угрожающее, без горизонта. Ненавижу его.
— И все свое время ты тратишь на то, чтобы его рисовать.
— Да. — Он вздыхает. Длинный, медленный, усталый вздох. — Понимаешь, у меня такое ощущение, что я что-то потерял той ночью. Я все думаю: а что, если я попробую нарисовать море еще раз, взглянуть на него под другим углом, увидеть в другом цвете, с другим настроением, может, я найду то, что потерял? — Он вздыхает снова. — Ничего не получается.
Он не смотрит на меня, и внезапно я осознаю, что в этом есть правда. Каким-то образом, описывая ту трагедию, он открыл мне в ее глубине что-то очень личное и подлинное.
— Ты вернулся обратно и продолжал сбрасывать бомбы на Германию с другим экипажем? — спросила я.
— Нет. Меня ранило в ногу. К тому времени, как ее подлечили и она стала действовать, война закончилась. Мне вручили какие-то награды, и я их взял, но никогда не носил.
Похоже, он хочет сказать, что не виноват во всем этом. Что на нем не лежит ответственность за происшедшее: за войну, за бомбежки, за смерть экипажа. Меня заливает волна сочувствия.
Я смотрю сзади на его затылок и вижу, как он постарел. Он, должно быть, почти того же возраста, что и мисс Ньюман. Почему я никогда раньше этого не видела? Его волосы поседели, а я этого даже не заметила. Его плечи стали более сутулыми, чем они были на моей памяти. Когда он возвращается к работе, я замечаю, что кисть в его руке слабо дрожит.
— Я не рисую рук, — говорит он.
Я пью свой кофе. Он придирчиво рассматривает картину, как бы выискивая, что можно подвергнуть критике.
— Мне нравится тот мальчик, который ползет в сторону, — говорю я.
Он не слышит меня.
— Вот и все, — говорит он. — Ничего особенного.
Я понимаю, что он рассказал мне не очень-то много. Всего лишь историю, которую можно было бы услышать в тысячах домов, поставить в сотне фильмов. Историю, которую он прокручивал в своей голове уже пятьдесят лет, возвращаясь к ней снова и снова, приводя все в порядок, наводя на нее глянец, делая ее лаконичной.
— Мне пора идти, — говорю я и жду, не оглянется ли он.
Он начинает готовить на палитре краски, выдавливая их и озлобленно смешивая.
Я медлю у двери, но он уже опять рисует и ведет себя так, как будто я ушла. Он наносит краски на холст решительными мазками, заставляя их кружить в водовороте моря. У меня появляется уверенность, что ребенок у края картины за это время отполз гораздо дальше.
— Крабы, — бормочет он, — песок, прилив, течение, скалы, медузы…
Спускаясь вниз по лестнице, я обнаруживаю на своей юбке алую краску. Нужно было смотреть, перед тем как садиться.
Я рассказываю доктору Кросс о разговоре с отцом.
— Вас это беспокоит? — спрашивает она, зная заранее, что это так.
— Возможно, мне не следовало на него давить.
— От этого что-то зависит?
— Вполне возможно, что он не захочет больше смотреть мне в глаза. Эта часть рассказа, о море. Я думаю, в ней он был честен, а это не в его правилах. Во время разговора он обычно рисует, поэтому невозможно понять, что он думает на самом деле.
— Позвоните ему через несколько дней, — говорит она, — и заранее придумайте, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.
Я киваю. Возможно, мы оба сможем этого избежать.
— Вы успокоились в отношении ребенка Сьюзи и Джейка? — спрашивает она.
— Не знаю. — Странная вещь: даже не могу об этом как следует подумать. Как будто этого просто никогда не было.
— Вы пытались с ними разговаривать?
Я отрицательно качаю головой. Не хочется мне с ними разговаривать.
Отец рассказывает мне нечто подлинное, возможно, впервые в жизни, и мисс Ньюман делится со мной своими воспоминаниями. Думаю, и мне следует быть более откровенной, и я рассказываю доктору Кросс о своем желтом периоде. У меня не было намерения это сделать, когда я входила в ее комнату. Если бы я обдумала это заранее, то не смогла бы облечь мысли в слова.
Она сидит тихо и слушает.
— Спасибо вам, Китти, за то, что поделились этим со мной, — говорит она.
Я поднимаюсь, чтобы уйти, чувствуя себя неловкой и неуклюжей, прямо как маленький ребенок.
— Не забудьте записаться на следующую неделю, — говорит она.
Она не улыбается, когда я ухожу. Наоборот, выглядит очень серьезной.
Бегу домой. Всю дорогу я чувствую, как будто все предметы вокруг слегка поднялись от земли, словно я возвращаюсь домой совсем не той дорогой, что обычно. Что-то изменилось. Я рвусь вперед, потому что хочу поговорить с Джеймсом, оторвать его от работы.
Когда я вхожу в квартиру, звонит телефон. Поднимаю трубку.
— Китти, это папа.
Как быстро, думаю я. У меня даже не было времени придумать, о каких повседневных мелочах с ним поговорить.
— Только что звонил Мартин. Умерли бабушка и дедушка Харрисоны.
Бросаю кое-какую одежду в чемодан, и Джеймс несет мне его к автобусу на автовокзал на Нью-стрит. Он хотел бы поехать со мной, но я пожелала побыть одна. Остальные члены семьи прибудут позже, на похороны. Меня бабушка с дедушкой знали очень хорошо, а вот моих братьев они иногда путали.
Бабушка готовила по всем правилам, и мы обычно сидели втроем за обеденным столом и тихо-мирно поедали бараньи котлетки и мятную приправу, ростбиф и йоркширский пудинг, свинину и яблочный соус. Они любили, когда я приезжала. Бабушка проветривала мою кровать, между простынями укладывала бутылки с горячей водой; на столике возле кровати всегда стояла ваза со свежими цветами из сада. Примулы и гиацинты, розы, ноготки и зимний жасмин — у каждого времени года есть свои цветы. Они обычно оставляли окно приоткрытым на маленькую щелочку — «чтобы сдувало паутину» — и раскладывали на подоконнике глянцевые журналы, которые покупали специально для меня: «Космополитен», «Элль», «Она». Я надеялась, что сами они их не читали после моего отъезда. Не хотелось, чтобы они были в курсе того, что происходит в мире.