Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние слова Инга сказала абсолютно хладнокровно, внезапно успокоившись. Всё-таки бывший организатор массовых представлений.
– Мама, не надо, не связывайся, – попросила Маша.
– А я вот тебя сейчас пристрелю, – ласково молвил Иван Петрович.
В самом деле вскинулся за ружьём, пришлось задержать, повалить, встряхнуть, чтоб одумался. Миша всё-таки покрепче оказался.
– Папа, хватит! Папа, мы уезжаем! Давай тут стреляй без нас сколько хочешь! – И шепнул потише: – Стыдно с женщинами воевать, и чего ты взъелся-то на неё? Нормальная тётка, весёлая, живая…
– Давайте, валите, – придя в себя, устало ответил Иван Петрович. – Отвык я от людей. Надоели вы мне за день, как за год. Господи, которого нет, скорей бы к Лене в могилку.
В дорогу Инга нарочно надела что-то несусветное – лиловые брючки с топиком, открывающим пупок. Специально для Ивана Петровича. Но тот, пережив свои желания, был угрюм и тих. Маша остановилась рядом с ним на крыльце, посмотрела на него с горькой симпатией.
– Всё вы испортили, Иван Петрович. Было так здорово – взяли и смешали с дерьмом.
– А ты не привыкай к хорошему, – посоветовал Иван Петрович. – У тебя хорошего впереди ничего нет.
Маша закусила губу, ничего не сказала.
Инга издали сделала реверанс, фыркнула:
– О-ревуар, месье.
Миша обнял отца:
– Спасибо, отец, прощай, что ли.
Уселись в машину. Иван Петрович нажал на кнопку пульта, ворота открылись.
Иван Петрович смотрит вслед автомобилю.
В машине молчали. Инга Станиславовна, глядя в окно, заметила.
– Совсем нет людей. Едем, едем – и никого. В России что, никто не живёт?
– Мы сейчас одного русского человека повидали, мама, – отвечает Маша. – Тебе мало?
Инга хмыкнула.
– Вообще-то видный мужчина, только самодур и одичал в одиночестве. Нет, если бы мне времени побольше, то, я думаю… Я так поняла, кстати, что вы не расписаны?
– Пока нет. Не успели мы, мама.
– Понятно.
– Что тебе понятно?
– То же самое, что я и в твои семнадцать лет понимала – что ты редкий талант и такая же дура.
Опять замолчали – что тут скажешь.
Вернувшись домой, Миша застал Костяна на кухне в состоянии плачевном – видно, напился в одиночку. Уж Миша и водой его кропил, и тряс, нет – смотрит белыми глазами и чушь несёт, не разберёшь.
– Миша! Брат! Там фигня получается… Ой, брат, какая там фигня… Я боюсь…
– Понятно, – вздохнул Миша. – Огни большого города, как говорится. Костян, давай держись, мне ехать надо.
– Я пропал, – отвечает Костя. – Всё, пинцет. Приехали, брат… Ты куда?
– Я грешить пошёл, – отвечает Миша, пытаясь разобраться с вещичками, которые ещё можно с собой взять. – А ты кончай распадаться. Квартиру спалишь – голову снесу.
– Мишка… ты с ней?
– С ней, конечно, не с ним. Я белый русский мужчина – гетеросексуал, опора государства. То есть если бы оно было, государство, так я был бы опорой…
– Я хочу умереть у её ног, – говорит Костян. – Лягу и умру.
– Ладно. Вернусь – мы организуем. Ляжешь и умрёшь.
– О, как я попал, – тоскливо мычит Костян. – Улетаю… И всем по фигу…
Повторить-то крымское счастье не удалось: уже в самолёте стали ссориться. Сущие пустяки – купила Маша себе пиво, а Миша возьми да заметь:
– Что-то, смотрю, у тебя любовь с алкоголем пошла.
– Что-о?
– Да что слышала. Мне в последнее время везёт на вас, на пьяниц. Брат вот запил.
– Миша, ты в уме? Помнишь, какое сегодня число?
– Двадцать второе июня, кстати. Тяжёлый день. Я в уме, в уме. Просто, гляжу, у вас в роду вообще какая-то распущенность. Прямо всё вы себе позволяете. Что хотим, то и делаем.
Маша от обиды ничего даже сказать не смогла. Миша и не заметил, что она плачет. Читает себе журнал, хотел что-то сказать, взглянул, а у Маши слёзы текут и лицо трагическое.
– Что с тобой? – удивился Миша.
– А ты… не помнишь… что ты сказал…
– Я сказал? Что я сказал? Маш, это психоз.
– Ты меня… оскорбил.
– Повторяю: это – психоз. Ты что, собираешься на каждое моё слово реагировать?
Маша смотрит на него отчаянными глазами.
– Но я так живу, Миша. Я на всё реагирую. Я пока живая!
– Прекрасно. Я очень рад. Но видишь ли, у всего сущего на свете есть своя мера. Мера, понимаешь? Твои реакции чрезмерны.
Сквозь Машу идёт волна большой злости.
– Ты меня учить не будешь, как мне жить. Ты, со своим жалким умишком, со своими копеечными мещанскими правилами, ты, бревно, меня учить не будешь!
– Ах вот оно что, – деланно спокойно отвечает Миша. – Тогда разговор закончен.
С каменным лицом он продолжил чтение, и уж тут не сунешься ни с какими репликами. Маше осталось только губы кусать, продолжая дуэль разве что в мыслях.
На площади у аэропорта Миша остановился без выражения лица.
– Я думаю, будет разумно посадить тебя в машину и откланяться, – говорит он.
Маша, на этот раз захватившая с собой щегольской чемоданчик, села на него и схватилась за голову.
Миша присел, обнял её, заглянул в мокрое, несчастное лицо.
– Ладно, Маш, ладно, пошумели и хватит… ну не реви. Я вот он, никуда не денусь.
– Ты сказал, что я распутная! Что я алкоголичка!
– Детка, это не так. Я, пытаясь вульгарно пошутить, сказал, что у вас в роду есть распущенность. Не распутство, а распущенность, то есть склонность к свободному поведению…
И я тебя и за это обожаю. И вообще за всё. И лучше на всём свете нет и не предвидится.
Маша улыбнулась и стала успокаиваться.
– Конечно, я стала психованная. Ты не понимаешь, сколько я пережила за этот месяц. Я всего боюсь, я помешалась на тебе, я на каждое твоё дыхание откликаюсь, а ты говоришь – не реагируй… Господи, побереги ты меня хоть немножко, Миша, я тебе ещё пригожусь!
– Да… да… – растерянно отвечает Миша.
Наутро Маша пришла на пустынный берег и вздумала распеться. Вдруг мелькнула спинка, потом другая. Маша смеётся, поёт всё громче, спинки мелькают всё ближе – дельфины приплыли на её голос.
– Миша! – прибегает Маша в комнату, где дрыхнет Миша. – Ко мне дельфины! Много! Я пела, а они ко мне! На голос!
– Здоровски, – говорит Миша сквозь сон. – Иди сюда. Я твой дельфин. А тех диких забудь. Я им вот задам! Вон пошли, да. Это моя Маша…