Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весна пришла. Скоро тепло будет, травка появится. Зеленая. Сейчас деревья голые без листиков. Но листики скоро появятся. Они с юга прилетят и на дереве повесятся… Ну что ты смеешься? Будет красиво!
Бюро потерянных дней.
Форма, из объектов физического мира, наиболее близка сознанию.
Мы все время ищем соответствия с собой. В книгах, фильмах. А их попросту нет. Ни с чем мы не рифмуемся.
Весной вскрываются реки раны вены.
Зачем писать рассказ, если можно сочинить пост?
Толпа – это Другой, иррациональный и агрессивный, словно женщина-истеричка (ле Бон). Она – это толпа. «Воробьиная, кромешная, пронзительная, хищная, отчаянная стая голосит во мне». Близнец двух, многих лиц. Ладони из фильма.
Охранница, с которой всегда мило раскланиваемся, разговаривает по телефону и что-то старательно записывает: «в случае самосожжения…».
Ад – это за углом.
Алкоголик идет к Богу. Части тела не рифмуются – не согласуются. Шатается как ребенок. Старость как младость. Воняет-благоухает. Ручки тянет. Окно кусает. Тщится, да не может. Пустоту вызывает. Снискает забвения. Благодарит как за подачку. А передачка та в больничку. Там все стекла в рай зарешечены. Яндекс-карта вен морщин наколок у тех, кто на скамейках. Сердце гудками никто не подходит. Обернись, там из глаз на тебя смотрит кто-то другой. Как душа-воробушек далеко не улетит за хлебушком, поскачет и все ниже земля под прыжками. Весенний вечер закончится зимой, но тело стает миррой. С самой свободной души.
Бессонница у меня какая-то – с другой стороны: ночью засыпаю, но в 4–5 уже просыпаюсь.
«Еда говеная» – есть в этом какой-то всеобъемлющий смысл.
Пенсионерка-инвалид смотрит на социальные афиши на станции туристического замка. О чем она думает? О чем эта чужая жизнь? Только во имя Его же.
Тени людей в тату с утра.
Подъезжала к аэропорту, видела три самолета, свежевзлетевших, такие хорошенькие, их, как собачек, хочется погладить в воздухе.
Так красиво, что почти не больно.
Ресницы – подношение весеннему костру. Отрастут, как хвост у ящерицы.
Только орошенные цветами голые ветки сливы образуют рогатку, целят белыми камушками в такие же белые облака. Те, тучные, только посмеиваются на ветру, как волжские сухогрузы от детских камней.
Логика уязвима, безумие – никогда.
Провел целый день за починкой компьютера. К вопросу о зависимости от технологий – компьютеры-то людей никогда не чинят.
Интервью кукушки.
Сирень подтягивается на лучах солнца – почти дотянулась – за уши, расти большой!
Утром росу на траву, как блеск на губы.
Сколько описывали закат, а он все тот же.
Прости меня за то, что я есть. Дай мне стать тем, что я не есть. Ибо ты есть.
Смерть никогда вдруг. Всегда – процесс. Замедленные съемки последнего кадра.
В вечном желании пассажиров наших пролезть, толкаясь, пихаясь, в другой конец вагона или салона, где ровно так же набито, – не тяга ли к русской утопии, Беловодью?
Куст жасмина кланяется дождю, а тот порезался о новую листву: цветы пиона – будто огромные красные капли.
Они так хотели быть вместе, но вместе было против.
Все уходят от тебя к кому-то. Мертвые – к мертвым, живые – к живым.
Названия противоопухолевых препаратов звучат как имена созвездий (the fault in our stars, да).
Женщины приносят жизнь одним путем. А вот смерть могут приносить разными.
Кстати, если нельзя перечитывать книги, которые нравились раньше, то к музыке это не так относится.
Детские глаза связаны с карандашом (Бурлюк о Хлебникове).
Не подвиг совершить, а найти силы зубы почистить.
Женщины больше ревнуют к молчанию.
«Писать эссе, роман, рассказ, статью – значит обращаться к другим, рассчитывать на них; любая связанная мысль предполагает читателей. Но мысль расколотая их как будто не предполагает, она ограничивается тем, кому пришла в голову, и если адресуется к другим, то лишь косвенно. Она не нуждается в отклике, это мысль немая, как бы не выговоренная: усталость, сосредоточенная на себе самой» (Чоран, записные книжки). Писал о Чоране и – стал бессоннить сам. Нет, «по личным причинам». Ирония в духе Чорана?
Новые возможности ада.
Трясогузки, развлекаясь, скатываются-сбегают со ската металлической крыши. У Иоанна Лествичника было, что как тяжелые птицы не летают высоко, так и грех держит от неба. А эти – легче легкого. Кажется, что смеются даже.
Шум вертолета и шмеля – одно.
Сегодня на ливне черемуховые духи.
The unbearable of being.
Все дети в осознании смерти.
Облизывать Эйфель, петушок на палочке.
Вот думаю, что детей отличает непримиримость в чем-то, они могут переключиться на другое, забыть на какое-то время, но они не умеют смиряться в принципе с чем-то, что их не устраивает, они протестуют. Взрослые же только смерть не могут осознать, но смириться со всем могут.
В старой официальной бумажке о смерти. Род смерти: от болезни/самоубийство/в результате военных или террористических действий/род смерти не установлен. Да, действительно, она во всех языках разного рода, лингвисты спорят.
Если в горе с тобой никого нет, то почему в счастье должен быть?
Героиновая ломка сухих глаз.
Сердце-резиновая грудина-мешковина. Растягивается-пустеет, никнет, бьется никто.
На даче все заросло, как в Эдеме.
Мой мертвый дед взбирается на меня, как я когда-то ребенком ездил у него на шее. Матрешечка на цирковой сцене, все выше и ниже. И так ты тоже уходишь камнем в землю. Готов ли я жить за них? На миг забыв о своей смерти?
Дольше всего люди говорят о том, что они не хотят об этом говорить.
Да ладно, она взрослая девочка! Но совсем взрослых девочек не бывает.
Моя бабушка, маленькая от времени, ходит по большой пустой квартире, увеличенной смертью деда. С которым – 69 лет, страх и «Лева! Нина!», если пять минут не слышали друг друга. Этот мир пересолен болью.
Самолетные люди спят, как куклы со сломанными шеями.
Лямки бюстгальтера – постромки.
Все изменения вкуса чаще всего – деградация.
Ты никогда не переживешь свои последние ботинки.
Сада зимой плоды.
Батай (читаю «Сумму атеологии» – и даже в названии игра) это, конечно, имперсонатор Ницше. Со всеми – и +. Как Ницше своим сверхчеловеком пытался дразнить Бога.