Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не могу перенести, что сын от нас уходит еще при жизни.
И она зарыдала еще громче. У меня тоже подступили к горлу рыдания. Даже у Ламы глаза увлажнились, но он улыбался, словно озаренный радостью.
– Не будь так суров со своими учениками, как я с тобой. Никто не вынесет того, что пришлось пережить тебе.
Это были его последние слова. Как предписывает традиция, я припал к его ногам, а затем удалился.
Я шел несколько недель, питаясь подаянием, и наконец добрался до родных мест. С перевала я увидел свой дом с четырьмя колоннами и восемью балками, весь изъеденный трещинами, как уши старого осла; крыша к тому же протекала. На моем поле росли одни сорняки.
Мне хотелось броситься туда бегом. Но сердце билось слишком сильно, я боялся, что от радости или горя оно разорвется. Следовало подождать.
На закате я решился спуститься.
Я вошел в дом.
На священных книгах лежала земля, пропитанная дождевой водой. Тома покрывал птичий помет, среди них устроились крысы. Я подошел к очагу. В нем из смеси пепла с землей поднимались какие-то растения. Рядом я увидел кучку хрупких белых костей и понял, что это останки моей матери.
Я потерял сознание.
Чрезмерно сильные желания лишают душу покоя.
Я слишком сильно хотел увидеть мать. Эта жажда сжигала меня неделями. «Тот, кто может себя ограничивать, обуздывать свое стремление к встрече, остается хозяином своей судьбы». Мне вспомнились эти слова Ламы. Сейчас я нуждался в них.
«Ничто не вечно, ничто в действительности не существует». Что я видел вокруг? Одни развалины. И человеческие останки. То, что когда-то существовало, больше не существует. Я был сыном своей матери, но я больше не ее сын. Этот дом был моим, но он больше не мой. Люди и скалы столь же эфемерны, как облака и ветер. Моя встреча с матерью была иллюзией. Наше расставание – другой иллюзией.
Я предался созерцанию и ясно понял, что мои отец и мать освобождены от страдания, заключенного в переселении душ.
Я медитировал семь дней. Затем закинул за спину книги, забрал останки матери. Стоило мне подняться, как меня снова охватила печаль; я чувствовал себя отяжелевшим, с трудом держался на ногах. Я понял, что еще очень далек от состояния Будды.
Я был слишком привязан к мирским делам.
Я ни от чего не отказался.
Сейчас мне следовало удалиться в пустыню.
Миларепа нашел пещеру, где укрылся для медитации. Тогда-то я с ним и встретился. Я – это Свастика, дядя Миларепы.
Я проверял, хорошо ли пастухи заботятся о наших пастбищах. Сидел в палатке, и тут какой-то нищий с взъерошенными волосами просунул в нее голову:
– Пожалуйста, подайте отшельнику. Я буду молиться за вас.
Я немедленно узнал его:
– Пошел вон, выродок! Как ты посмел явиться ко мне после всего зла, которое причинил!
Он начал оправдываться. Дескать, это мы, дядя и тетя, отняли у него все имущество и тем побудили к совершению зла. Я палкой прогнал его, да еще и спустил собак.
Потом я кинулся в деревню, чтобы рассказать обо всем жене. Едва я кончил, как в нашу дверь постучался Миларепа.
– Подожди, – сказал я жене, – сейчас я от него навсегда избавлюсь.
Я вышел, захватив с собой лук и стрелы. Прицелился, но тут услышал голос Миларепы:
– Дядюшка, я предлагаю вам взять в пользование мою землю. А вы дайте мне взамен немного муки и специй.
Вокруг поднялся шепот: все нашли это предложение благородным и справедливым, все считали, что я должен его принять. Но я терпеть не могу, когда другие решают за меня. От гнева у меня раздулись вены, изо рта потекла слюна. Сердце не выдержало.
Я очень плохо помню последние месяцы жизни – жизни в теле Свастики. Я был тяжело болен, не мог держаться на ногах, я был, как стыдливо говорили окружающие, «очень ослаблен». Если бы так! «Ослаблен…» Но два чувства во мне не ослабевали: ненависть к Миларепе и страх смерти.
Миларепа удалился в пещеру белой скалы, вдалеке от всякого жилья. Сидя на жесткой циновке, он предавался созерцанию. Питался он одной крапивой и исхудал так, что превратился в скелет и приобрел цвет крапивы. Даже волосы у него позеленели, он стал походить на труп. Из одежды у него имелся лишь старый дырявый кусок материи, которым он обматывал бедра. Миларепа так истончился, что его стали называть «человек-ткань». В округе он считался великим святым. Очень многие стремились попасть к нему в ученики. Все, что я слышал о нем, доставляло мне больше страданий, чем сто тысяч ударов копья.
Мои дни и ночи – я уже не различал их – были заполнены страхом смерти. На самом деле я не так боялся умереть, как потерять все, что накопил за жизнь: бирюзу, посуду, шелка и атлас, золото, семена, земли. Все это перейдет в чужие руки – неумелые, ни к чему не способные, гнусные, не заслуживающие моего добра. Смерть – злой похититель. Ночью я часто садился в постели и кричал: «Держи вора!» Окружающие думали, что это я о Миларепе, но нет, я думал о смерти, которая только и ждала возможности меня ограбить, спокойная, уверенная в себе, неотвратимая, никому не заметная воровка, давно уже вошедшая в дом моей жизни и тайком поджидающая своего часа. В моей же комнате она издевалась надо мной, маринуя в поту, кидая от страдания к боли, от пробуждения к бессоннице, притом спокойно и уверенно, зная, что в конце концов заберет все – мое тело, мое время, мою одежду, мои богатства. Держи вора!
Чем больше я боялся смерти, тем больше ненавидел Миларепу. Думая о смерти, я невольно возвращался мыслями к нему. Человек-ткань сумел отрешиться от всего, что было мне дорого. Несомненно, богатые считали его ничтожеством, девушки – уродом, сильные – слабым, но я-то понимал, что он, со своими костями, выступающими под кожей восковой желтизны, по-настоящему счастлив. Человек-ткань, который не дорожит ничем, даже дырявой тряпкой, под которой можно скрыть причинное место, – я слышал, что он прохаживается совершенно голый. Зеленый и голый…
Зеленый и голый… в моей могиле. И при этом я знал, что живой – это Миларепа, а настоящий мертвец – я.
Нет ничего страшнее здравого смысла, принявшего форму ненависти. В мои тогдашние часы на земле Тибета, на ложе страдания, передо мной наконец забрезжила мудрость. Ее олицетворял тот, кого я ненавидел, против которого ожесточался всю жизнь.
Я еще помню свое последнее мгновение. Не вздох сожаления, нет, это был крик ненависти.
Свастика умер. Веками он перемещался из тела в тело и в конце концов вошел в меня, Симона, постучавшись однажды ночью в дверь моих снов. Впрочем, я говорю «в конце концов», так как надеюсь: я, Симон-Свастика, приближаюсь к стотысячному разу. Потому что, по моим подсчетам… Ладно, увидим…
Свастика так и не узнал, что его вдова, едва остыл труп мужа, нагрузила на яка какое-то продовольствие и отправилась к белой скале, где находился ее племянник.