Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это напоминает знаменитое предложение, которым Толстой начинает «Анну Каренину», о том, что все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему. То же самое применимо к национализму и стремлению к самоидентификации: счастливые националисты, демонстрирующие свою любовь к флагу, национальным праздникам и футбольным победам, одинаковы во всем мире. Но когда предметом радости и гордости становятся национальные различия, возникают настоящие конфликты. То же самое с нашим паспортом, который временами является источником радости, а временами — боли: способ переживать проблему самоопределения у каждого человека всегда свой.
Оттого, что мы с братом стояли в 1959 году во дворе женевской государственной начальной школы и, держась за руки, с завистью и грустью смотрели, как весело играют другие дети, нас вместе с нашими паспортами отправили обратно в Турцию. В последующие годы сотни тысяч детей, с паспортами или без, тоже побывали в такой ситуации и глубже ощутили это отчаяние, но они остались в Германии. Пятнадцать лет спустя, после того как я впервые встретил этих людей, они наверняка уже получили свои немецкие паспорта и теперь стараются облегчить свои страдания с их помощью. Вероятно, и хорошо знать, что паспорт — документ, где записаны стандартные, общие представления других людей о нас, — может, пусть немного, облегчить наши беды. Но из-за схожести наших паспортов не следует забывать, что каждый переживает собственную проблему самоопределения, испытывает собственные желания и ощущает собственные печали.
Когда мне исполнилось восемь лет, мама подарила мне дневник с замочком и ключиком. Я был в восторге. Эта изящная записная книжица в зеленом переплете была сделана в Турции, в шестидесятом году, но то, что она была предназначена для хранения записей личного характера, было весьма необычным для Турции того времени. До сих пор мне и в голову не приходило, что у меня может быть дневник, где я могу записывать свои мысли, могу запереть его на ключ, а ключ — вероятно, первый в моей жизни — положить в карман. Это означало, что я не только мог быть автором и владельцем некоего секрета, но и распоряжаться его судьбой. Конечно, это была своего рода частная жизнь, отчего мысль о писательстве стала мне интересна и вдохновила меня начать писать. До этого понятия частной жизни и литературного творчества казались мне абсолютно не совместимыми. Ведь статьи и романы пишут для того, чтобы их потом опубликовали. А моя книжица с замочком будто шептала мне: «Открой меня и пиши, но никому не показывай».
В исламской культуре традиция вести дневник не распространена, о чем иногда говорят историки и литературоведы. Этим внимание к вопросу и ограничивается. Историки, ориентированные на Европу, считают это недостатком мусульманской культуры, который отражает концепцию сферы частной жизни в исламском обществе, и намекают на социальное подавление личности обществом.
Однако, судя по существующим публикациям, дневники все же велись, вне зависимости от европейского влияния. В основном их писали для самовыражения — на память о том или ином событии. Их авторы не стремились оставить свои записи будущим поколениями, а так как традиции издавать дневники не существовало, то их попросту потом уничтожали — сознательно или случайно. На первый взгляд, мысль о демонстрации дневника посторонним противоречит заложенной в него идее «интимности». Дневник, который ведут ради публикации, предполагает сознательную неискренность и псевдоинтимность. Но с другой стороны, публикации дневников позволяют писателям и издателям расширять представления о частной жизни. Одним из первых писателей, кто опубликовал свой дневник, был Андре Жид.
В 1947 году, после Второй мировой войны, Андре Жид был удостоен Нобелевской премии по литературе. Это и не удивительно; семидесятивосьмилетний писатель был на вершине славы и почета. В те годы, когда Франция еще считалась центром мировой литературы, он был величайшим из живущих французских писателей. Он прямо говорил то, что думает, страстно увлекался политическими идеями и так же страстно разоблачал их, стремился познать суть человека, считая его центром Вселенной, что снискало ему множество врагов и почитателей.
Андре Жид имел массу поклонников и среди турецкой интеллигенции, жадно и страстно наблюдавшей за жизнью Парижа. Самым известным из них был Ахмед Хамди Танпынар[10]. Он опубликовал в прозападной республиканской газете «Джумхуриет»[11]статью по случаю присуждения Жиду Нобелевской премии. Я намерен привести здесь некоторые отрывки из этой статьи, но прежде хотелось бы сказать несколько слов о самом Танпынаре.
Поэт, публицист и прозаик Танпынар родился на тридцать лет позже Андре Жида; сегодня он считается одним из классиков современной турецкой литературы. Его идеи признают и прозападные сторонники модернизации, представляющие левые взгляды, и консерваторы с националистами и традиционалистами; при этом все использовали имя и работы Танпынара в своих интересах. Поэзия Танпынара находилась под влиянием Поля Валери, романы написаны под воздействием Достоевского, а как публицист он многому научился у Жида, переняв его свободу мышления и безупречную логику. Но турецкие читатели, в основном, конечно, интеллектуалы, полюбили его не за то, что он вдохновлен французской литературой и культурой Запада, а за то, что его творчество было неразрывно связано с духом османской культуры, и, прежде всего, поэзии и музыки. Танпынар был в одинаковой мере привержен и спокойному достоинству старой турецкой культуры, предшествовавшей модернизму, и европейскому модернизму, что привело его к огромному внутреннему конфликту. Конфликт между родной культурой и Западом доставлял ему боль, и в этом его можно сравнить с другим неевропейским писателем, Дзюнъитиро Танидзаки. Но, в отличие от Танидзаки, Танпынар не получал удовольствия от сомнений или душевных терзаний, порожденных этим конфликтом, а предпочитал лишь описывать страдания и трагические судьбы людей, разрывающихся между двумя мирами.
Позвольте процитировать отрывок из статьи Танпынара, опубликованной в «Джумхуриет» полвека назад:
«Присуждение Андре Жиду Нобелевской премии стало для меня одним из самых радостных событий, произошедших за рубежом в послевоенные годы. Этот почетный жест — заслуженное свидетельство признания — развеял наши справедливые опасения, доказав нам, что Европа еще жива.
Несмотря на опустошение, причиненное ураганом бедствий, пронесшимся над ней, на разоренные страны и отчаявшихся людей, мечтающих о долгожданном мире, на оккупацию ее восьми столиц и пагубные междоусобные распри во Франции и Италии, Европа еще жива.
Жива потому, что есть Андре Жид — один из тех редких людей, чье имя воскрешает в памяти величайшие достижения культуры и цивилизации.
Во время войны я часто думал о двух людях. В безнадежной тьме, вынашивавшей в своей утробе будущее, которое невозможно было предугадать, они казались мне двумя спасительными, путеводными звездами оккупированной и разоренной Европы. Этими людьми были Андре Жид — у меня не было сведений, где он тогда находился, <…> и Поль Валери, живший, как я слышал, в Париже в весьма плачевном положении: без вина, без сигарет, а порой даже без хлеба».