Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пульсирующий поток нес обломки человеческих судеб, отгоревшие мечты, перегар осуществившихся низменных желаний, смелых дерзких мечтаний, истлевших от времени надежд, обломки семейных кораблекрушений, жалкие подобия человека, обсоски общества — бомжей, которые походили на механический набор голов, рук, ног, ибо лица у них были бесстрастны, как у заплесневелых, отмокших, одрябших манекенов, они чем-то напоминали бродячий набор запчастей хомо сапиенса, из спинного мозга которого вынули сим-карту. Их тоже куда-то несло, но куда — они не ведали и даже не пытались понять, отдаваясь на волю земного притяжения.
К Косте подошел фэсэошник Дмитрий Подхлябаев и майор ФСБ Подосиновиков.
— Ну что, скоро закончится базар? — поинтересовался майор. — Я тебя предупреждал, что лишу разрешения. Ваши читатели перегородили тротуар. Возникла нездоровая обстановка на президентской трассе. Видишь, толпа заплескивает уже на мостовую, а сейчас час пик. Давай разрешение. На первый раз запишу тебе замечание.
Костя молча протянул ему разрешение. Майор достал гелиевую ручку и начал примериваться, что написать. Он замешкался на пару секунд, чтобы почетче сформулировать мысль. И в эту минуту к нему подошел Уткинсон.
— Я дружинник! Попрошу вас предъявить документы, — сказал он голосом каменного гостя и достал из кармана цветастую пластиковую карточку.
Подосиновиков оторопел. Он вскинул на Уткинсона глаза и даже слегка отступил, окинув его с ног до головы оценивающим взглядом.
— Да это же писатель. Уткинсон. Ну тот самый… — сказал Дмитрий Подхлябаев. — По ящику он недавно выступал по поводу борьбы с коррупцией…
— Ну и что из этого следует? — проговорил майор с расстановкой и как бы выжидая чего-то.
— Представьтесь! — настаивал Уткинсон.
— Хорошо, — передернул плечами майор и достал из кармана целлофанированную красную книжечку. Он раскрыл ее, но не дал Уткинсону в руки.
Тот глянул на корочки соколиным глазом и сказал:
— Господин майор Подосиновиков Геннадий Сергеевич, вы оскорбили сейчас нас, писателей, и этих москвичей, назвав наш диспут — базаром. Я вынужден написать письмо от Московской писательской организации вашему начальству на Лубянку. У меня есть свидетели. Мы будем требовать наказать вас и убрать с Арбата.
— Да я, собственно, так, походя сказал… Обиходное словечко… базар… Сейчас все так говорят… — оправдывался Подосиновиков. — Базар он и есть базар…
Дмитрий Подхлябаев взял у него из рук разрешение на торговлю и вернул Косте.
— Лады, — сказал он, — заканчивайте свой митинг. Через двадцать минут здесь будет спецмероприятие. Чтобы было чисто. Ты меня понял? А на него не гневи. Рабочий момент… — И офицеры в штатском растаяли в толпе.
— Ну и штукари, — покачал головой Уткинсон. — Типичные советикусы. Меняют окраску по обстановке. И потом это непрофессионально — светиться из-за таких мелочей.
Гриболюбов, наблюдавший всю эту сцену с живейшим интересом, подошел к нам и сказал с улыбкой:
— ФСБ, ФСО, КГБ, МВД — все это один тип людей, хомо вульгарикусов с плоскостным мышлением. Им достаточно одного спинного мозга! Надо лет сорок, а то и больше, чтобы этот тип размыло временем и возник новый тип: полицейского-интеллектуала, который народ будет уважать. Мент — это молекула власти. Если власть глупа и продажна — продажен и глуп мент. Он — лицо власти в глазах народа. Каков король, таковы и слуги…
— Костя, мы ждем тебя в кафе, — сказал Уткинсон, и писатели неторопливо пошли в сторону Центрального дома журналистов.
Ося Финкельштейн стоял у лотка и смотрел вслед писателям грустным и едва ли не завистливым взглядом. Он провожал их такими глазами, какими провожают удаляющихся богов на Олимп. Ему безмерно нравились их интеллигентная, неброская раскованность, умение с иронией говорить с толпой, отсутствие страха и закомплексованности при виде представителя власти, неважно — фээсбэшников или ментов, когда тебя вдруг зажимают в кольцо и требуют предъявить документы. Эти слова — «документы», «документики», «гражданин» — время волокло за собой, как грязный шлейф, со времен энкавэдэшников, никто никогда не знал, чем может закончиться общение с «сапогами», такое прозаическое, на первый взгляд. Никогда нельзя было просчитать, что именно от тебя надо, кто их прислал. Общение с «сапогами» никогда не оставляло светлого следа в душе, не оставляло и тени почтительности к власти, скорее, вызывало чувство брезгливости. Автор никогда не обратился бы к ментам, даже если бы его избивали, убивали на Арбате. Скорее, он бы обратился к братве. Они были надежнее, они держали слово. Менты не вмешивались в криминальную уличную жизнь, в ее сложные пульсации, в пробегавшие электрические разряды, в разборки. Они давали жить «мазунам» у обменных пунктов, они дружили с Нурпеком, Кареном, Закией, Садиром. Никого не удивляло, если на Арбате средь бела дня лежал на асфальте прикрытый газетами труп. Толпа его обходила стороной, как обходят кучку дерьма, разбившуюся бутылку кефира, труп собаки… Никто не наклонялся, чтобы проверить — а может, человеку просто плохо? Не удивляли москвичей и лежавшие частенько у парапета осенью и зимой мертвые бомжи, обессилевшие от холодов, от дрянной пищи из мусорных арбатских баков во дворах, считавшихся у бомжей самыми богатыми в России по качеству и количеству объедков, потому что в арбатских ресторанчиках ели так обильно, как не ели нигде в полосе Нечерноземья и Черноземья.
Будь у автора время и место на страницах этого повествования, он бы описал ресторанную арбатскую жизнь. Но сейчас она, как говорят менты, просто не в масть, не в кайф. С началом холодов бомжи накатывали на Москву, как прилив неотвратимого бедствия, и перед этим бедствием даже менты были бессильны, они не знали, куда девать бомжей, власти не предусмотрели для них ни приютных домов, ни резерваций, и они тихо, медленно вымирали в зимние длинные ночи, ютясь в старых машинах с ржавыми боками и выбитыми стеклами. Попасть в сырой подвал, пованивающий душной теплотой, крысами и мышами, — было для них мечтой. Зимой они мерли как мухи. Менты по рации вызывали «скорую» или, как говорили на Арбате, «труповозку», а потом шли в кафе преспокойно есть пирожные.
Ося побаивался ментов. Он был закомплексован. В глубине его души, где-то на самом дне, жили зародыши, неистребимые зародыши страха, и если на него начинали наезжать власть, чиновники или бандиты, — страх этот мгновенно вырастал до оглушительных размеров, звеня пульсацией в ушах, путая мысли, меняя тембр голоса… Ему не столь была обидна сама по себе потеря лотка, сколь болезненной и смехотворной стала сама история его борьбы за возврат лотка, история, ставшая на Арбате притчей во языцех. Эту историю мусолили от скуки злые языки, с видимым сочувствием спрашивая его: «Ну скоро ты добьешь этих гадов и вернешь лоток?» Шестнадцать ходатайств отправил Ося заказными письмами на имя мэра Юрия Лужкова. Он уже не доверял приемщицам писем в самой мэрии в Вознесенском переулке, где никто никому не давал номера регистрации жалоб. Они ссыпались бесследно в бездну и не оставляли даже внятных отзвуков. Но однажды все же «отзвук» случился. Часть Осиных цыдулек, пройдя инстанцию Департамента потребительского рынка, попала с гневной резолюцией замминистра Рыбалова в управу «Арбат». Прозвучал суровый упрек в том, что высокопоставленные чиновники и сам досточтимый мэр вынуждены страдать из-за жалоб лоточников. И зачем вообще расплодили на Арбате столько склочников-лоточников, не умеющих ужиться в торговом мирке, который до сих пор только потому и существовал, что никому из начальства не доставлял беспокойства.