Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец пошли слухи, что обо мне в доме шел спор, некое разногласие, о коем я знала лишь понаслышке, а не из первых рук. Прибыли какие-то незнакомцы, или же их спешно прислали в дом. На другой день меня нарядили в новое и красивое, но все же простое платье и свели вниз по лестнице, вывели из того дома и усадили в экипаж рядом с женщиной приятной наружности, но совершенною незнакомкой; и меня увезли далекодалеко, мы ехали около двух дней, останавливаясь где-то на ночь; и вечером второго дня мы подъехали к другому дому, вошли в него и остановились в нем.
Новый дом был меньше в несколько раз, и мне казалось, что в нем царит восхитительная тишина, если сравнивать его с тем, прежним. В этом доме жил красивый ребенок; и это прелестное дитя всегда смешливо и невинно улыбалось мне, и всякий раз то для меня было в диковинку, что меня манят, чтобы поиграть со мной, и всегда-то он мне радовался, и всегда-то он был беспечен, приветлив и счастлив, стоило ему меня увидеть; этот прелестный малыш первым пробудил во мне самосознание, первым открыл мне, что я была существо, которое отличалось от камней, деревьев, кошек, первым разуверил меня в том, что все люди ведут себя как камни, деревья, кошки, первым даровал мне сладостные представления о том, что есть человечность, первым мне открыл, что такое бесконечное сострадание, нежность и красота человеколюбия, – и это прелестное дитя было первым, кто косвенно внушил мне туманную мысль о красоте и с нею вместе и в то же самое время – чувство печали, мысль о бессмертии и вездесущности печали. А теперь мне кажется, что я вот-вот запнусь на сем воспоминании… останови же меня сейчас, не дай мне идти по этой тропе. Я всем обязана прекрасному младенцу. О, как я завидовала ему, когда он со счастливым видом лежал у материнской груди и с ее молоком впитывал и жизнь, и радость, и всю свою бесконечную улыбчивость из ее белой и радостной груди. То дитя спасло меня, но вместе с тем даровало мне смутные желания. С той поры я стала мыслить самостоятельно, делала попытки вспомнить свое прошлое; но сколько бы я ни старалась – я могла вспомнить так мало, на ум приходила сплошная неразбериха… а за нею вслед и кутерьма, и сумятица, и темнота, и туман… и бушевал грозный вихрь всевозможных нелепостей. Позволь же мне вновь умолкнуть.
А шаги по комнате этажом выше между тем возобновились – они снова стали слышны.
V
– Должно быть, мне было девять, десять или одиннадцать лет, когда приятная женщина увезла меня прочь из большого дома. Она была женой фермера, и отныне моим домом стала ферма. Меня научили шить, работать с шерстью, прясть ее; и теперь я почти все время была занята. Эта занятость в том числе придала мне сил называть себя человеческим существом. С той поры я ощутила в себе удивительные перемены. Когда я видела змею, ползущую в траве и показывающую раздвоенный язык, я говорила себе: это не человеческое существо, а я – человек. Когда сверкала молния и поражала какое-нибудь красивое дерево, сжигая его дотла, я говорила: эта молния не человеческое создание, но я – человек. И так со всеми прочими предметами. Мне сложно выразить это словами, но неким таинственным образом я начала постигать, что все доброжелательные, пребывающие в добром здравии мужчины и женщины были человеческие существа, у них были свои различные цели и они жили в мире, где есть и змеи, и молнии, в мире, который полон ужасного и необъяснимого равнодушия. У меня никогда не было учителей. Все мысли росли во мне сами собой; и мне неведомо, были они связаны с той неразберихой, что царила в моей голове прежде, или нет, но они такие, какие есть, и не в моей власти переменить их, ибо не мне они обязаны своим появлением на свет, и я не трогала ни единой мысли в моей голове, и не было так, чтоб я испортила хоть одну из них, добавив к ней что-то от себя; но когда я говорю, язык не поспевает за мыслью, и я часто говорю что-то прежде, чем это обдумаю, потому порою бывало, что моя же речь учила меня чему-то новому.
Как и прежде, я никогда не спрашивала ни женщину, ни ее мужа, ни маленьких девочек, их дочек, о том, почему меня привезли в этот дом и как долго я в нем проживу. Такова я была, таковой себя помню с той минуты, как впервые открыла глаза, ибо вопрос, ради чего я появилась на свет, казался мне не менее странным, чем вопрос, зачем меня привезли в этот дом. Я не знала ровным счетом ничего ни о себе, ни о том, что имело ко мне малейшее отношение; я знала лишь то, как бьется мой пульс, мои мысли; но во всем другом я была невежественна, не считая размытых представлений об отличии своей человеческой природы от нечеловеческой. Но я становилась старше, и мой ум развивался. Я начала постигать значение окружающей меня обстановки, подмечать в ней все удивительные и мгновенные перемены. Я звала женщину матерью, по примеру двух девочек, и все же она целовала их часто, а меня очень редко. За столом она всегда подавала им еду в первую очередь. Фермер почти никогда не заговаривал со мной. Но пролетели месяцы, годы, и вот дочери фермера начали на меня таращиться. И тогда во мне проснулось прежнее, давно позабытое смущение, которым я страдала, когда на меня глазели одинокие старик со старухой, что сиживали у разрушенного очага в покинутом старом доме, стоявшем на круглом пустыре, что был открыт всем ветрам; смущение от тех былых настойчивых взглядов опять возвратилось ко мне, и зеленые глаза, и змеиное шипение злой кошки снова мне вспомнились, и темные волны беспросветного отчаяния сомкнулись над моей головой. Но женщина была ко мне очень добра, она учила девочек относиться ко мне с добротой, она звала меня к себе и оживленно беседовала со мной, и я благодарила – не Бога, ибо никто не рассказал мне о том, что есть Бог, – я благодарила красное лето и радостное солнце в небесах, кои рисовались моему воображению в человеческих образах, я благословляла человекоподобное лето и солнце за то, что они даровали мне эту женщину, и порой я ускользала из дому, и валилась в душистую траву, и славословила лето и солнце за их доброту, и после я частенько повторяла про себя эти два слова, что так ласкают слух: лето и солнце.
Пронеслись чередою недели и годы, и вот мои волосы стали длинными и лежали роскошной копной; и теперь я часто слышала слово «красиво», когда говорили о моих волосах, и «красавица», когда говорили обо мне. Никто не называл меня так в глаза, но мне нередко случалось подслушать, как это произносили шепотом. Слово «красавица» радовало меня, так как я чувствовала в нем человеческое тепло. Напрасно люди так не звали меня в открытую, ведь моя радость от этого лишь возросла бы и укрепилась, если б они честно стали звать меня в глаза красавицей; и я знаю, что это бы наполнило мое сердце бесконечной добротой к каждому. В то время я слышала слово «красавица», что время от времени говорили шепотом вот уже на протяжении нескольких месяцев, когда в дом пришел новый человек – джентльмен, так его называли. Его лицо показалось мне просто чудесным. Я была уверена, что уже видела раньше того, кто был на диво с ним схож и одновременно несхож, и, если б у меня спросили, где я его встречала, я не смогла бы ответить. Но как-то раз, когда я смотрелась в спокойную гладь маленького пруда позади дома, я увидела то самое сходство – то удивительное сходство и в то же время несходство черт. Это и вовсе сбило меня с толку. Новый человек, джентльмен, был ко мне очень добр; он казался потрясенным, смущенным при виде меня; он глазел сначала на меня, затем на крохотный круглый портрет – таким он казался, – который он достал из кармана брюк и тут же спрятал от моего взора. Затем он меня поцеловал и посмотрел на меня с нежностью и грустью, и я почувствовала, как на мое плечо закапали его слезы. Потом он кое-что шепнул мне на ухо. «Отец» – вот что было за слово, которое он прошептал; так две молодые девушки обращались к фермеру. Я знала, что это было слово доброты и поцелуев. Я поцеловала джентльмена.