Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как только Таня сказала это, сразу же все воспоминания о той новогодней ночи хлынули как лавина, и она, эта мощная лавина счастья, выбила, вынесла из души все, что накопилось в ней страшного, чуждого, чужого. И мысль о Жене, каким он был той ночью – как глаза его сияли синевой даже в неярком фонарном свете, как темным льдом блестели волосы, и какой во всем этом был порыв, из которого он состоял весь, который был его сущностью, – эта мысль заполнила не голову ее только, а всю ее: и голову, и сердце, и каждую клеточку тела. И от этого не только сердце – вся она зашлась счастьем.
– Женька в Средней Азии, в летном училище, – сказал Дима. – Их по ускоренной программе готовят, обещают скоро выпустить. Я тебе его адрес оставлю. Напишешь ему?
– Конечно! – воскликнула Таня. – Хорошо, что у него все получилось, как он мечтал, правда?
– Правда.
Тут она наконец заметила, что Дима до сих пор не снял шинель.
– Я совсем голову потеряла, Дима, – виновато сказала Таня. – Ты в шинели сидишь, и картошка остыла.
Шла последняя неделя месяца, поэтому продукты, полученные по апрельским карточкам, у нее уже закончились. Но, узнав, что она ждет гостя, тетя Мариша отжалела ей шесть крупных картофелин – это была роскошь.
– Ничего, – улыбнулся Дима. – Картошка и холодная тоже вкусная. Тут вот хлеб и тушенка еще. И сахар.
Он достал из кармана большой сверток, снял шинель, придвинул скамейку к столу. Таня стала перекладывать картошку из чугунка ему на тарелку, он остановил ее руку, чтобы она положила и себе, открыл банку с тушенкой… Дима все-таки был очень похож на Женю, хотя и только внешне, но совершенная копия, и Таня смотрела на него с особенной радостью: узнавала любимые Женины черты.
Она улыбнулась этому своему узнаванию. Дима всмотрелся в ее лицо и отвел взгляд.
– А почему ты в кавалерии? – спросила Таня. – Я думала, уже нет таких войск. Ведь у немцев танки.
– У нас тоже танки, – ответил Дима. – А кавалерия… Не знаю. Выходит, она есть. Я хотел на флот. Но призвали в кавалерию. Впрочем, это тоже неплохо – оказалось, что я люблю лошадей. Я своего коня даже от бронхита вылечил.
Он говорил со своей обычной обстоятельностью, но на Таню при этом не смотрел. Такого прежде не было, чтобы он разговаривал с ней и не смотрел на нее, но, наверное, в этом он и изменился. Должен же он был в чем-то меняться, просто взрослеть.
Наконец Дима все-таки взглянул на нее. Теперь взгляд у него стал такой же, как голос, – внимательный, бесконечно ей знакомый.
– Расскажи, как ты живешь, – попросил он.
– Как все, – пожала плечами Таня. – Здесь в пединституте есть факультет литературы и русского языка, меня взяли на второй курс, я учусь. И в госпитале работаю санитаркой. Но только по ночам. Возможно, учеба сейчас не к месту, но папа попросил, чтобы я ее не бросала. Он тоже на фронте, на Дону где-то.
– Почему это учеба не к месту? – возразил Дима. – Раз война, то и жизнь кончена, что ли? Ты же всегда хотела русский язык изучать.
Он вдруг улыбнулся.
– Ты вспомнил, как смешно я говорила по-русски? – догадалась Таня.
– Да. Только ты не смешно говорила, а необычно. И сейчас тоже необычно говоришь.
– Ну что ты, сейчас я уже как все, – возразила она.
– Нет, – сказал он. – Не как все. – И добавил как-то поспешно: – А тебе наши привет передавали. То есть не только тебе, а мы все решили: если кто кого встретит, то передавать привет и всем потом написать. Я и напишу, что тебя встретил. Волька и Серега на фронте, под Ленинградом. И Борька Коновницер с ними рядом, под Волховом.
– А Леночка Сумарокова? А Анеля?
Она хотела подробнее расспросить про Женю, но почему-то не стала расспрашивать. Потому, наверное, что ей казалось невозможным, чтобы кто-нибудь мог рассказать о нем по-настоящему, пусть даже родной брат.
– Анеля в Москве. На швейной фабрике работает, шинели шьет. А Ленка с родителями в Челябинске, – сказал Дима. – Туда из Москвы все военные заводы вывезли, а отец же у нее директор. Ленка пишет, скука там страшная. Ну, она же артисткой хочет быть, ей, понятно, в Челябинске скучно. Ты не ешь совсем.
– А ты совсем по-прежнему говоришь, – улыбнулась Таня.
– Как по-прежнему? – не понял он.
– Проговариваешь вслух не все, а только небольшие отрезки своих мыслей. Если тебя не чувствовать, то можно подумать, что ты говоришь сумбурно.
– А ты разве меня… – Дима кашлянул.
– Что?
– Не мерзнешь ты здесь? – быстро спросил он.
– Нисколько не мерзну, – покачала головой Таня. – Внизу печка-голландка, а здесь, видишь, от нее труба проходит. И когда тетя Мариша внизу топит, то у меня тепло. Мы однажды в Ницце жили зимой – папа получил место в городской больнице, – и вот там-то было ужасно холодно. Во Франции вообще плохо топят, особенно на юге. И мама давала нам всем кирпичи, – улыбнулась она.
– Кирпичи? – удивился Дима. – Зачем?
– Горячие кирпичи, чтобы согреть постель. Там так принято. И у каждого есть свой мешочек, чехол для горячего кирпича, и на нем вышиты инициалы.
– Красиво, – сказал Дима. – Можно, я у тебя рисунки оставлю? Много накопилось, девать некуда, а выбросить все-таки жалко.
– Конечно! – воскликнула Таня.
Дима рисовал, по ее представлению, очень хорошо. Притом именно рисунки ему удавались, карандашом или тушью. Это могли быть портреты, сценки, пейзажи – он схватывал главное, что было в лицах людей и в их поступках, и что было главное в природе, схватывал тоже. И умел выразить это главное одним росчерком. Откуда у него такое уменье, было непонятно: он почти не учился рисованию, если не считать нескольких уроков у старого художника, к которому ходил домой на Рождественский бульвар.
Дима вынул из кармана шинели еще один сверток и положил его на стол.
– Это рисунки, да? Можно я посмотрю? – спросила Таня.
– Потом посмотришь. А вот Женькин адрес.
Он поднялся, стал надевать шинель.
– Ты уже уходишь?.. – растерянно проговорила она.
– Меня на час только отпустили. Вот-вот в эшелоны начнем грузиться, увольнений не дают.
– Дима… – Таня почувствовала, что у нее снова перехватывает горло. – Но как же так?
– Я тебе напишу, – сказал он. – С дороги. Или даже прямо сегодня. И ты Женьке напиши поскорее, а то он же не знает, что ты живая.
– Я напишу… Дима! Мы ведь с тобой увидимся, да? Ты же…
Она хотела сказать: «Ты же не погибнешь?» – но ей страшно было произнести вслух слова о гибели. Казалось, от одного лишь произнесения они могут сбыться.
– Проводи меня, – сказал Дима. – До улицы, а?
– Конечно!