Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиза с нежностью, благодарно улыбается им обоим. Чувствительные невротики, тревожные одиночки, Маша и Вадик сейчас и всегда – ее союзники. Дети, которые чуют ссору между родителями раньше, чем она разразится, и готовы ходить колесом, лишь бы не дать ей начаться.
Лиза единственная (кроме, может быть, Оскара) знает уже, в каком шкафу спрятана дюжина коньячных рюмок, и охотно встала бы, чтоб достать их. Проблема в том, что ей нельзя подниматься с места. Хрупкий баланс зависит сейчас в том числе и от ее неподвижности. От ее готовности послушно сидеть напротив застывшего, яростного Егора. Ей можно сейчас только кивнуть Маше – там, вон там, и вам придется справиться без меня. И поторопись.
Умница Маша все понимает верно и только переспрашивает испуганными глазами – здесь? – а потом распахивает шоколадную дверцу. Десять пузатых стекляшек на коротких ножках выглядят в ее больших ладонях как горстка елочных игрушек, которые она швыряет на стол с поспешностью, словно это ампулы с лекарством, необходимым умирающему.
Вадик рукавом вытирает горлышко уродливой бутылки, похожей на гигантский вычурный флакон духов, и наполняет, проливая, неровными порциями маленькую расставленную Машей шеренгу. И отступает от стола с искаженным нетерпеливым лицом человека, который не ел два дня.
– Ну, – произносит он умоляюще, потому что не хочет быть первым, а остальные медлят; и скорее из сострадания все – и Лора, на секунду оставившая свой безопасный угол, и даже страшный грозовой Егор – тянутся и разбирают рюмки.
В самом центре сливочной столешницы, среди смятых салфеток и полных пепельниц, остается три невостребованных стеклянных шара, и Вадик, который удержался, устоял и дождался своей очереди, отшатывается, испуганно отдергивает руку. Одинокая тройка выглядит законченной скульптурной группой, монолитность которой уже не нарушить, потому что одна из порций – и это очевидно всякому, кто умеет считать, – принадлежит Соне (которая в эту минуту лежит на полу в гараже). То есть останется нетронутой. Они могли бы догадаться и сразу отставить ее в сторону. Или, в конце концов, закупорить куском хлеба, предотвращая смешивание жидкостей, предназначенных мертвым и живым. Проблема в том, что эту десятую, лишнюю рюмку они наполнили случайно. Просто по инерции. И теперь, соприкасаясь боками с оставшимися двумя, она превращает гордость французских виноделов, великолепный тридцатилетний коньяк, в мертвую воду. Отравленную и жуткую.
И потому суеверный Вадик, который всерьез, без дураков страдает от жажды, скорее останется трезвым или смирится с портвейном, а Таня, внезапно очнувшись, чувствует ледяной укол в сердце и тревожно глядит в непрозрачное окно кухни. Бледная ледяная корка, залепившая стекло, уже налилась чернилами; снаружи к Отелю опять подступает ночь. Таня вдруг не может вспомнить, сколько прошло времени с тех пор, как ее обиженный муж остался там один. Охотней всего она поднялась бы сейчас и выбежала на крыльцо, чтобы увидеть, как Петя – живой, сердитый и хрупкий – по-прежнему стоит там, на крыльце, прямо за дверью. С десятой по счету сигаретой в маленькой горячей руке. Таня чувствует тоскливое напряжение мышц. Жгучий, едва выносимый импульс. И не способна шевельнуться. Ей страшно распахнуть тяжелую входную дверь и никого не найти.
– Через полчаса будет темно, – глухо говорит Оскар и вертит в пальцах коньячную рюмку, словно удивляясь тому, каким образом этот странный предмет попал к нему в руки. – Нужно подбросить уголь в котел.
И делает легкое движение, чтобы подняться. Пусть он встанет, жадно думает парализованная, вдруг онемевшая Таня. Пусть выйдет первым, и тогда Петя, невредимый, точно окажется на крыльце. Это простая, испытанная временем детская магия. Старый трюк – послать вместо себя другого. Равнодушного и потому бесстрашного, ни о чем не подозревающего. Не дежурить у телефона, не заглядывать в почтовый ящик. Притвориться, что ты, лично ты ничего не желаешь и не ждешь, потому что Вселенная капризна и недобра и способна из ехидной прихоти, назло спутать твои карты. Испортить самый верный и надежный расклад.
Да иди же ты, медлительный гад, думает Таня, и отворачивается и прячет от Оскара глаза, потому что по известным ей правилам так грубо вмешиваться нельзя. Чтобы обмануть безжалостное провидение, она должна сделать вид, что ей все равно.
Оскар осторожно, как будто под гипнозом отставляет свой невыпитый коньяк. Упирается бледными ладошками в стол. Он вот-вот спрыгнет с долговязого барного стула, деловитый и бесстрастный. Прошагает по сумрачному коридору, в прихожей накинет свою глупую клетчатую куртку и выйдет на улицу, в страшную стеклянную тишину. И вернет ей мужа.
– Вы ведь не уйдете прямо сейчас, Оскар? – нежно спрашивает Лиза и улыбается мягко, настойчиво. – Останьтесь, пожалуйста. Ненадолго. Мы ведь хотели выпить.
Рыжая тварь. Безжалостная, равнодушная. Ее голос – материнский, всемогущий – с легкостью разрушает непрочный Танин гипноз, и маленький смотритель Отеля опять обмякает на своем высоком сиденьице, безрадостно и покорно, как трехлетка за взрослым столом. Смыкает пальчики вокруг хлипкой ножки бокала, сонно прикрывает глаза. Легко решает Петину участь.
Гадина, холодная, равнодушная тварь, в бессильном ужасе думает Таня, господи, да что же это? Сколько вас будет еще, лицемерных, недобрых, бесчувственных, как же вы можете так со мной, почему вы не слышите меня, когда мне страшно? Разве я была к вам жестока? Неснисходительна? Разве я не пила с вами, не плакала, не сидела бессонных ночей? Неужели я не заслужила ответной жалости? Обычной, щедрой женской жалости? Вашу мать. Хотя бы раз уступите мне место.
Ей нужно разбудить Оскара, избавить от морока, а значит, нейтрализовать Лизу. Отвлечь ее. Таня наклоняется вперед, тяжело ставит локти на стол и тянется крепкой сердитой ладонью. Хватает Егора за ледяное запястье. Чтобы обезвредить куропатку, придется разнести ее гнездо. Сожрать птенцов.
– На случай, если вы все-таки не поняли, Оскар, – начинает Таня быстро, через силу, чтобы только не раскаяться, не успеть передумать. – Мало ли. Вдруг вы не поняли, о чем мы тут все это время говорим.
Егор поднимает на нее глаза и вдруг бессильно, мучительно вздрагивает всем телом, пытаясь вырваться. Слабое это, неуверенное движение пугает Таню, которой вдруг кажется, что она обижает ребенка.
– Так вот, – говорит Таня, стараясь больше не смотреть Егору в лицо, и в это время пальцы ее, существующие отдельно от ее раскаяния и жалости, превращаются в железо, смыкаются замко́м вокруг его кисти. – Оскар. Понимаете, дело в том, что Егор и Соня…
– Я понял, – вполголоса произносит Оскар, и, повернувшись к нему, Таня замечает на маленьком бледном личике какое-то новое выражение. – Прошу вас, – продолжает Оскар. – Это необязательно. Не нужно объяснять.
Ах, неловко тебе, думает Таня, чувствуя, как щеки ее до самых висков заливает жаром. Вот теперь, значит, тебе неловко. Ну еще бы. Это я, пока вы говорили обо мне, мерзла на крыльце (полчаса назад? час? сколько вообще прошло времени?). Я дала вам свободу безо всякой неловкости, бесстыдно жалеть меня. Качать печальными головами, понижать голос: бедная Таня, представляете, Оскар, ее муж много лет любит другую женщину, глупо и безответно, ну, знаете, как это бывает, просто-напросто ведет себя как дурак, а она, Таня, подумайте только, она ведь знала, не могла не знать, он ведь и не прятался толком.