Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смотри-ка, а статуя-то, оказывается, гипсовая. Самая обычная гипсовая статуя массового изготовления; краска на ней потрескалась, а кое-где облупилась, в складках рясы скопилась пыль. Раньше Люси ничего этого не замечала, а сейчас у нее словно раскрылись глаза. Мелочи, обычные мелочи, и однако они режут глаз.
Куда подевался ореол, что окружал святого, и куда делась сила, которая наполняла его руки, держащие Младенца? Куда ушла неистовая энергия, которой набухал земной шар, вложенный в длани Правосудного Младенца, маленького Держателя Отмщения? Какой же он, однако, крошечный, этот младенец, и до чего тусклый этот шар, который он держит в руках! А сама церковь! Серый полумрак, ледяная сырость и запах затхлости. И еще эта красноватая лампадка — точь-в-точь прыщ на носу застывшего молчания. Обжигающая магия храма угасла. Святой Антоний, божественный и могучий сообщник, оказался гипсовым истуканом.
Люси нечего было делать в этом сумрачном здании, нечего было рассказать этому истукану, разъедаемому сыростью и пылью, нечего было ждать от крепенького, бесстрашного мальчонки Иисуса, и не было у нее ни одного волшебного обола, чтобы бросить его в кружку. И в третий раз Люси было отказано в радости, которую она так желала вернуть и так страстно искала у своих сообщников. Опять она ушла с тревогой и безутешностью в сердце. Пересохшие уста не смогли гордо возвестить чудесную новость.
И с зеркалами у нее тоже больше ничего не получалось. Когда она захотела испытать на себе собственный взгляд, как делала это подряд несколько месяцев, веки ее не поднимались, глаза избегали зеркала. Не стало врага, чтобы бросать, ему вызов взглядом Медузы, не стало противника, чтобы пронзать и испепелять, вперяясь в него. Ее сверкающий взгляд Медузы вдруг отяжелел, помутнел. Зеркала утратили глубину, перестали быть волшебными фонарями, что выпускали в мир множественные отражения воительницы Люси, сражающейся с драконом-людоедом. Все зеркала оказались задрапированными, наподобие большого стенного зеркала в комнате Фердинана. Это большое завешенное зеркало стало, как и белокурый людоед, чью красоту оно так долго отражало, подобно одной из тех черных небесных дыр, о которых ей рассказывал Лу-Фе, провалом, что разверстой пастью ловит, заглатывает, пожирает все подряд. Точно так же Люси утратила охоту к рисованию, кричащим цветам и свирепым сюжетам. Черная дыра поглотила всю совокупность зримого мира. Люси всюду было отказано в радости.
* * *
И Люси еще чаще, чем прежде, стала убегать из дома. Невыносимая тоска царила в этих стенах, пропитавшихся запахом слез ее матери. Весь дом пропах отвратительной смесью слез и джина, так пахнет испарина сердца, охваченного ужасом траура. Траура, который Люси не разделяла, а главное, не желала разделять. Напротив, этот траур она пыталась превратить в праздник. И злилась, что это ей не удается.
А отец, на целые дни замыкающийся в своей каморке и трындящий по-английски с людьми, которых он даже не знает! Впрочем, какие еще радости могут быть у старика? Три года Люси пытается настроить себя против отца, но ничего у нее не получается, не может она себя заставить. Держится она от него на расстоянии, как и от остальных, но в глубине души настоящей неприязни к нему не испытывает. По правде сказать, этот молчаливый старик всегда интриговал ее. Странный все-таки человек ее отец, который по возрасту мог бы быть ее прадедом, но тем не менее сохранил черные и жесткие волосы, такие же, как у нее, во всяком случае почти такие же растрепанные. Да, очень странный этот одинокий старик; с домочадцами он рта не раскрывает, но зато часами болтает с незнакомцами на иностранном языке. Что он такого может им рассказывать? Может, иногда он говорит им о ней? Но докуда долетают его слова, достигает его голос, и из каких далей приходят к нему ответы? Может, у него такой же тонкий слух, как у летучих мышей? Но тогда почему он ни разу не услышал, как людоед забирается по садовой стене?
Огромная вращающаяся антенна, о которой так заботится Иасинт, уже давно интересовала Люси. С нею что, можно ловить голоса со всего света? А интересно, может ли она ловить сигналы с того света, замогильные голоса?
Да нет, не такой уж чуткий слух у отца и не такая уж мощная его большая антенна, если он не смог ни разу услыхать, как по-воровски крался его пасынок, как омерзительно сопел, когда приходил осквернять Люси. И уж тем более уловить тоненькие, жалобные голоса Ирен и Анны Лизы.
После смерти Фердинана Люси ежедневно удирает из дома. Возвратясь из школы, садится на велосипед и катит в ланды, а возвращается только к ужину. Мама слишком поглощена своим горем, чтобы обращать на Люси внимание; у нее просто не хватает сил делать дочери выговоры. Люси свободна и предоставлена самой себе. Никто о ней не заботится.
На своем ободранном велосипеде она колесит по узким тропкам, по берегам спущенных прудов. Иногда поднимается на земляную плотину пруда и сидит там. В опускающемся вечернем тумане пустые пруды напоминают лунные кратеры. Люси сидит, уставясь на них, не чувствуя сырого ветра; деревья вокруг растворяются в синеватой мгле. Ее сердце тоже пересохло — из него ушла ненависть, у него отняли врага. И не дали взамен радости победы. Безумной радости от свершившейся мести.
Сидя на корточках, опершись подбородком на колени, Люси вечер за вечером вглядывается в туман. Ждет. Ждет, когда из лиловых и синевато-серых испарений, из рыжеватых тростников, из-за нагих еще деревьев появится ее радость. День за днем, вечер за вечером ждет. Она зовет, она выкликает радость. Но радость не приходит.
Земля, кому бы она ни принадлежала — животным, людям, живым, мертвым, — отказывает ей в радости.
* * *
И вот когда небо содрогнулось, когда на ланды набросился свирепый, завывающий ветер и завертелся в пустых ямах прудов, когда земля застонала, а молния с ревущим громом обрушилась сквозь сгустившуюся тьму, Люси, когда прошел первый страх, наконец-то решила, что пришел конец ее ожиданию. С бьющимся сердцем, в котором отдавались грохоты грозы, она тянулась лицом к горизонту, в котором открылись фиолетовые пучины со скачущими в них ослепительными молниями. К ней возвратилось неистовое ощущение радости, ослепленные глаза широко раскрылись, вновь обретя исполненный ярости взгляд. Небо во всей своей шири стало взглядом и свирепым ликом Медузы.
Наконец-то настало время объявить миру чудесную весть, которую до сих пор она могла лишь грустно и торжественно прошептать. «Людоед мертв, действительно мертв! И это я, Люси, я сама убила его! Вы слышите?»
Небо услыхало то, что отказывалась услышать земля. Оно раскололось, и из всех пылающих разломов радость вершила свой триумфальный разлив. И у Люси, как в те давние времена, когда, глядя на опоры линий электропередач, этих величественных исполинов, воздевших руки с бичами, которыми они могли хлестнуть даже луну, она сочиняла волшебные сказки и представляла, как они шагают в ногу, издавая ритмичные отрывистые крики, вновь появилась надежда на возможность преображения зримого.
Но на этот раз она не просто фантазировала, она по-настоящему верила. И когда третья молния пронзила трезубцем землю, у Люси уже больше не было сомнений, что сейчас земля взметнется, брошенная в бесконечность неба, и самым естественным образом произойдет любое невозможное, а подтверждение безгрешности ее радости будет явлено небывалой молнией. Нет, она уже больше не сомневалась. Ей так были необходимы подтверждения, так необходима была уверенность. Ей так была необходима радость — радость, чтобы в ней утонули все ее страхи, чувство отвращения, сомнения; радость, что навсегда поглотит тело людоеда, от которого невозможно было избавиться и после его смерти, которое по-прежнему все застило.