Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка проводит дни у окна, выходящего в сад. Но то, что поначалу было праздностью, вызванной горем, стало созерцанием. «Представляете, — как-то призналась она Люси, — мне понадобилось дожить до шестидесяти лет, испытать горе вдовства, чтобы наконец-то увидеть то, что открыто нашим глазам, и осознать, как мало внимания до сих пор я на это обращала. После смерти Пьера я так тосковала, так тосковала в нашем опустевшем доме! Я просиживала целыми часами, и мне ничего не хотелось делать. Зачем есть, чего ради убираться в доме, с кем разговаривать? И тогда я стала просто смотреть, смотреть в окошко. И увидела небо. Нет, разумеется, я смотрела на небо не так, как смотрит на него мой сын! Я… как бы это сказать… я смотрела как вдова. Да, вот именно. Взглядом вдовы. Я столько плакала после смерти Пьера, потом слезы исчерпались, но горе осталось, такое же острое. В доме я не знала, куда обратить взгляд: мебель, любая вещь напоминали мне о Пьере и причиняли боль. Но небо, небесный простор, оно не заставляло меня страдать. Оно было чистое, никак не связанное с моим прошлым. Бескрайнее, оно неизменно было надо мной и в то же время менялось. И оно было такое знакомое и одновременно таинственное, и бесконечно прекрасное. Когда я смотрела на небо, боль у меня притихала. Особенно когда были облака. Вот говорят, голубое небо, серое небо, такое, сякое. Но ведь этим почти ничего не сказано. Ведь существует безмерное множество оттенков и в синеве, и в сером его цвете, в розовом, багряном, желтом, белом и в черном, ночном. Ах, как бесконечны его оттенки черного! Мне просто не найти точных слов, чтобы определить каждый из этих оттенков. Я вижу куда больше, чем способна выразить, описать. И к тому же у меня нет вашего таланта к живописи, к рисованию. Я ограничиваюсь тем, что смотрю. Смотрю, напрягая все внимание, пока мне, не удастся совместить вот это зримое и мое зрение… свои глаза с небом, со светом, с облаками… и тут, тут я почти что превращаюсь в облако! То есть я хочу сказать, я чувствую так, будто плыву с вереницей облаков, растворяясь в свете, в тумане, становлюсь дождем, ветром… И в этот миг я не испытываю страданий, забываю о своем горе, об одиночестве… и мне становится легче думать о Пьере… Вы меня понимаете? Вот так я и провожу время, и именно поэтому я так его провожу. Поэтому не испытываю ни малейшего желания путешествовать, шевелиться. Безграничные просторы, они здесь, за окнами. Мне достаточно чуть поднять голову… Так чего ради мне куда-то ехать? Чем меньше я двигаюсь, тем больше путешествую…»
Мадлен Анселот путешествует, сидя дома у окна; она странствует не по земле, а по небу. Она перемещается силой своего взгляда. Взгляда овдовевшей женщины, исчерпавшей все слезы, ужаснувшейся утратой близкого человека. Взгляда несчастной женщины. Ей достаточно кусочка неба, обычное облако приводит ее в восхищение. Она не ждет никаких чудес, не надеется, что однажды узрит огненное облако с сияющим ангельским ликом или хотя бы станет свидетельницей небывалого солнечного затмения. Для нее любая туча, любое облако уже чудо, легчайший ветерок — утешение, первый луч зари приводит ее в восторг. Ей присуща непритязательность бедняков, бесконечное терпение тех, кто уже ничего не ждет, кроме того, что придет и их черед постичь таинство исчезновения.
Соседство Мадлен Анселот стало для Люси поддержкой в ее труде по достижению успокоения. Смирение этой женщины, утратившей радость после смерти мужа, поразительная внимательность ее взгляда к переменам, к краскам неба, по-новому осветили прошлое Люси, ее память.
У Люси с детства была украдена радость, и столь ранняя ее утрата, можно сказать, незаметно, неощутимо наполняла ее жизнь до самых последних лет страхом и болью. С истерзанным сердцем, она объехала весь мир, и глаза ее были нетерпеливы и ненасытны. Она видела почти все страны, сотни городов, тысячи людей. Но хотя бы раз задержала она на пейзажах, на людях, на предметах взгляд, пусть наполовину такой же внимательный, как взгляд Мадлен Анселот? Люси так не думает. Что она, в сущности, видела? Обрывки доступного зрению, поспешно выхваченные фрагменты прекрасного, заглатывавшиеся в спешке, без понимания. И что ей от всего этого осталось? Калейдоскопические образы без взаимной связи, без целостной конструкции. Осколки образов, причем нередко острые, режущие, как бритва.
И Люси почувствовала, что ей надо заново учиться смотреть, научиться видеть. И не только небо, но и деревья, полевые дороги, тени, скользящие по стенам и предметам, и, наконец, лица. Да, главное, лица. Научиться видеть то, что доступно зрению, плоть зримого, кожу неба и кожу земли, чтобы постепенно открыть, что кожа эта всего лишь грязь, пламя и кровь, что она всего лишь выпот насилия, дрожь ярости и страха. А также научиться слышать, улавливать модуляции голосов, молчания и дыхания. Научиться осязать мир, прикасаться к нему кончиками пальцев, чтобы ощутить потаенную мягкость. Научиться терпению.
Каждодневному терпению, и с каждым днем все большему. Терпению, чтобы не спеша, постепенно избавиться от хаоса страданий, спутавшихся в памяти, и страхов, завязавшихся узлами в самых недрах существа. Терпению, чтобы извлечь из сердца, увязшего в давних обидах обманутой любви, в затхлых испарениях ненависти и неутоленной мстительности, легкую улыбку прощения.
Терпению, чтобы вырваться за пределы самой себя, этой пустыни, иссушенной стыдом, страхами и скорбями, по которой кочуют страсти и любви и которую иногда озаряют мимолетные миражи, что, исчезая с яростным шипением, разжигают жажду и боль. Безграничному и почти что сумасшедшему терпению, чтобы научиться жить в мире с собой, чтобы согласиться быть собой — пустыней, сглаженной ветром милосердия.
* * *
Люси кладет открытку Луи-Феликса на стол и поднимает голову. В окно она видит сад в цвету. День клонится к концу, приглушенное освещение меняет краски цветов; ветви деревьев неощутимо отягчаются легчайшим бременем темноты, вспрыснутой в плоть лепестков и листвы. Птичий гомон в посвежевшем воздухе становится громче и гуще.
Люси встает и выходит. Она поливает в саду цветы, потом садится на ступеньку крыльца и закуривает сигарету. По улице, насвистывая какую-то песенку, едет на велосипеде мальчик. На багажнике у него небольшая коробка, в которой сидит, насторожив уши и держа нос по ветру, пушистый щенок. Сейчас в поселке детей меньше, чем прежде. Многие уехали: земля в этих болотистых краях неплодородная, а жизнь неспешная, слишком неспешная и однообразная. Остаются, главным образом, старики. И конечно птицы.
Птицы здесь берут верх над людьми. Они ведь могут вить гнезда в камышах, в зарослях трав, на раскачивающихся ветвях. А людские дома один за другим пустеют, стоят запертые, сады вокруг них дичают. Волки, что когда-то бродили по окрестным лесам, исчезли, как тени; феи, блуждающие огоньки, добрые и злые духи спят в ландах да в тростниковых зарослях. Но вовсе не молния изгнала отсюда волшебниц со слишком чувствительными сердцами, а слепящие огни гигантских антенн. Однако старики и старухи, что пока еще остались в этих краях, прекрасно знают: достаточно малой малости, чтобы пробудить блуждающих этих духов, а главное, знают, что никогда нельзя по пустякам вызывать их.
Сейчас это известно и Люси; она узнала, что нельзя внезапно пробуждать колдовские воспоминания и легкомысленно относиться к силе, затаившейся в глубинах памяти, а также узнала, что если порывисто, с гневом обернешься к тени прошлого, бредущей по пятам за тобой, с нею всего-навсего и столкнешься. И тогда тень собирается с силами, еще больше сгущается и становится еще тягостней и враждебней. Люси поняла, что голосам, лицам, жестам и отзвукам шагов навсегда ушедших нужно позволять приходить в свой час и уходить в свой час. Люси научилась терпению.