Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мимо будки с грохотом прокатился состав. Мелко зазвенела посуда на столе, задрожало стекло в окошке. Гудошников открыл дверь и очутился на улице.
Ветер ломал голые верхушки деревьев, в воздухе пахло снегом…
Разузнать что-либо об участи библиотеки Северьянова монастыря и о судьбе иеромонаха Федора Гудошникову не удалось. Одни говорили, что книги вывезли, поскольку при закрытии монастыря был какой-то представитель из Усть-Сысольска, который интересовался библиотекой, и якобы он ее вывез в неизвестном направлении, может быть, даже взял книги себе, другие уверяли, что их выбросили в реку и они уплыли, поскольку Святое Писание в огне не горит и в воде не тонет, а иконы будто порубил и сжег Петро Лаврентьев, единственный нынешний житель острова, где стоит монастырь. А иеромонаха Федора будто недавно видели в этих краях, но точно не узнали — он или не он, поскольку раньше он был тучным и достаточно молодым мужчиной, встречали же худого и старого, но похожего.
Из Печоры Гудошников выехал на второй день с хлебным обозом, который шел в поселки лесозаготовителей. Обоз охраняли четверо красноармейцев с винтовками, однако и сами обозники ехали с ружьями, берданками и шомполками: говорили, что в окрестностях ходит банда…
С утра подстыло, но к полудню дорогу развезло, и телеги, груженные мешками с мукой, тонули по ступицы. Возчики, проклиная все на свете, распрягали коней, разгружали телеги и вытаскивали их на себе. Коней жалели, себя — нет. Шестнадцать подвод растянулись на версту, хотя красноармейцы-охранники то и дело задерживали передних, чтобы подтянулись отставшие. На следующий день ударил мороз, дорогу сковало, и повозки нещадно тряслись по ухабам и шишкам. Гудошников лежал на мешках, прикрытый ямщицким тулупом, и каждый толчок болью отдавался в теле. Раз по пять в день мужики-обозники развязывали котомки с припасом и начинали есть. Ел каждый отдельно, на своем возу, но часто кто-нибудь из возчиков догонял телегу Никиты и совал ему краюху пахучего ржаного хлеба, кусок горьковатого, прошлогоднего сала, луковицу, огурец. Никита отказывался, хотя знал, что брать надо. Мужики предлагали от чистого сердца, они жалели его, как жалеют на Руси всех инвалидов и убогих. Некоторые подсаживались, и начинались расспросы о городском житье. Чаще всего интересовались: почем хлеб на базаре, надолго ли объявлен нэп и что это за хреновина такая, если буржуям снова позволили стать буржуями, и что будет дальше, после нэпа.
Особенно домогался с вопросами Милентий — маленький, тщедушный мужичок в рваной шинели. Возчики над ним посмеивались, разыгрывали, но звали ласково, как зовут дурачков в деревне — Милеша. Глупым же Милентий не был и, судя по тому, какие вопросы он задавал, мог бы, пожалуй, при случае заткнуть за пояс любого обозника. Милеша забирался на воз к Никите, складывал ноги калачиком и, выставив куцую бороденку, начинал балагурить.
— А верно, — спрашивал он, — будто такой аппарат уже придумали, на котором можно летать чуть ли не на луну?
Обозники рассказывали о нем, что он лодырь несусветный, что от лени уже все углы у своей избы на дрова обрубил, что в хозяйстве у него — шаром покати, но считается самым богатым в деревне, поскольку у него одиннадцать ребятишек, все парни, и земли он получил больше всех. В рассказах своих они жалели его жену, которая пахала, сеяла и убирала вместо Милеши: «Ломит лучше иного мужика, в нужде вечно, но в дурне своем души не чает…»
Гудошников слушал Милешу вполуха, изредка отвечал на вопросы, а сам думал о своем: где монастырская библиотека, куда пропал иеромонах Федор, нынешний владелец языческой рукописи? Если книги вывезли вместе с имуществом, то поездка в монастырь ни к чему. Лучше бы отлежаться у того же инока-стрелочника, а уж потом отправляться на поиски Федора. Но даже если книги остались в монастыре, то среди них вряд ли удастся отыскать рукопись Дивея. Федор знал ей цену. Скорее всего он взял ее с собой либо спрятал там, в Северьяновой обители.
Но побывать рядом с монастырем и не проверить — такого Никита себе позволить не мог. Во сне, в минуты короткого забытья на трясущейся телеге, Гудошникову снился один и тот же кошмар: он медленно подползал к неведомой, скованной железом двери книжного хранилища, с трудом открывал ее и видел на полу растерзанную рукопись. Ветер трепал харатьи, крутил их в маленьком смерче, а он, Никита, пытался прочесть, что там написано. Буквы были знакомые, хоть и не похожие на кириллицу, но не складывались в слова. Если же Гудошникову удавалось что-то понять, то неведомые знаки тут же переворачивались, искажались, и приходилось читать снова…
Перед селом Спасским, куда шел обоз, Милеша неожиданно затосковал.
— Эхма, — вздохнул он тяжело. — Мужики-то все пытают тебя, чего там дальше будет, как жить станем. А я вот что скажу тебе, товарищ Микита: тосклива жизнь наша пойдет. Ох, тоскливая-а…
— Отчего же? — спросил Гудошников.
— А погляди сам. Нынче-то мы, слава богу, хлебушка досыта поели, можа, и на зиму хватит. На будущий год еще больше будет. А что, если мы хлебом-то, как песком, завалимся? Ну, придет такое времечко?.. Мне вот, когда брюхо полное — спать страсть как охота. Все потому, что при полном-то брюхе тоскливо делается. Но спать-то сколь можно? Высплюсь — начинаю думать, думать… Ведь негоже это — людям, как медведям, в берлоге лежать? Человеку всегда какое-нибудь занятие нужно. А занятие наше крестьянское известно — хлебушек сеять. Ну а если брюхо сытое и занятиев больше нету?
— Учиться пойдешь, Милентий, — сказал Никита. — Грамоту знаешь?
— Э-э, товарищ Микита, — мужичок погрозил пальцем и рассмеялся. — Учиться… Если мы-то выучимся — хлеба еще больше будет… Я вот что думаю: видно, нельзя, чтобы народ всегда сытый был. Надобно его чуток недокармливать, как собаку перед охотой не кормят. Ты думаешь, почто наш народ такие войны выдюжил, такие беды пережил? А?.. Во! Потому что всегда в брюхе ворчало. Когда под ложечкой сосет — чего хочешь пережить можно. Революция пролетарская от этого и пошла… А почто мы гидру капитализма одолели? Да сытая она была, гидра! На ходу дремала. Вот если и мы тоже сытые шибко станем, то нас кто-нибудь одолеет. Так что нам никак нельзя много хлебушка. — Он постучал по мешку. — Надо, чтобы его чуток не хватало. Все наши грехи и беды от сытого пуза будут. Вот поглядишь и меня вспомянешь… Я говорил нашему продкомиссару, так он, дьявол старый, хохочет надо мной и не понимает текущего момента. Тоскливая жизнь пойдет, зря мужики радуются… А потом, смотри: в бою в живот ранят — сытый пропадет, это я по германской войне знаю, а голодный выживет! Я сам выжил, когда меня в брюхо ранило. Доктор так и сказал: тебя, Милентий, голод от смерти спас.
Гудошникову почему-то вспомнился красноармеец, лежавший с ним в одном тифозном бараке. Никита тогда уже шел па поправку, а тот красноармеец бредил в беспамятстве, орал бессвязно, хрипло, но когда приходил в себя и боль отпускала, будил Гудошникова и просил поговорить с ним. «А что будет, когда всех врагов революции перебьем и всю Антанту разнесем? — спрашивал он, шурша пересохшими губами. — Скучная, поди, жизнь начнется. Ни боев тебе, ни драки».