Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из ванной уходить было нельзя – такое жесткое поражение превратило бы Плотникова на месяц в калеку. На улице раздалось три автомобильных сигнала подряд, и Плотников вошел в полный ужас. Делая вид, что ничего не произошло, он зажег колонку, открыл душ, переступил через бортик ванны, зажмурился. С год назад он погасил бы свет, но в последнее время это было еще хуже. Что-то вывернулось в Плотникове, и нормальная боязнь темноты заменила прежние дурости; лучше всего – комнатный вариант сумрака, но в ванной лампочка без абажура.
Облился, намылил подмышки и лобок. Затем напитал мылом мочалку – а мыла осталось! – протерся. Смыл медленно. Вылез. В наклонном зеркале промелькнул его, Плотникова, мелкопупырчатый бок. Вытерся, но от ванного пара опять стал скользким. До двери – далеко. Просеменил по мокрому полу – открыл. Пар вытянуло, а пол – мокрый? Половая тряпка – отставное полотенце с дырами – туточки!
На цыпочках сделал шаг – и вступил в тапки. Зачем же к двери шел босиком? Начал осушать пол, но получилась какая-то гадость: по мере работы пол обрастал мелкими спрессованными грязевыми лепешками, из которых торчали волоски и раздавленные обгорелые кусочки спичек. Что за скотство?! Оказывается, сходила прибухшая к тапкам лажа – смокла и липла к полу. Собрал лепешки пальцами, стал сбрасывать в отлив. Одна присобачилась, он тряс пальцами, пугаясь отброса, как паука. Долго держал кран открытым, пока не проникли все кусочки; по полотенцу-тряпке прошел, нагнулся – ноги в кухне, все остальное в ванной, – скомкал волглую ткань, бросил ее обратно в тамошний таз. Все? Нет, еще одеться. Забыл заготовить чистые трусы и майку, а выйти голым – ни за что, умру, потом при случае предъявят мне мое ню в народном суде Октябрьского района: вот как развлекаются предатели, вот до чего можно дойти в своей ненависти к первому в мире государству… Пришлось возвращаться с полдороги, извлекать из другого – бельевого – таза то, что было направлено в стирку. В комнате разжился чистым, сунулся туда-сюда – и решился: выключил свет (это же секунда!), содрал одно, судорожно надел другое. Еще мгновенное хлопанье по стенке, возле выключателя (где он, гаденыш?!) – и теперь уже окончательно все. А голову помою завтра. Одному нельзя: глаза по необходимости закрыты, открыть их, пока не смоется мыло, плохо. А мыло смывается с шумом, закладывает уши – неизвестно, что вокруг тебя творится. А там – литератор стоит у полузакрытой двери и расспрашивает о произволе: думает, что за шумом водяным ничего не слышно. Господи, Господи, он не знает, как я ему благодарен…
И сразу благодарность на Анечку перешла: Плотников сообразил, что первый раз за два совместных года он так долго остается один – без нее. Он-то никогда не отвыкал быть один, он, Плотников, всю свою дорогу один, но один с Анечкой и один без Анечки – иное, иное. Самые поздние магазины закрываются в десять, а без четверти закрытие – никого уже не пускают. От Липского до Плотникова при любых замедлениях – тридцать пять минут. Где-то в пол-одиннадцатого быть ей дома. А сейчас – полдесятого. Она, конечно, купит вино; он, Плотников, вина бежит, а водку пить Анечка не может. Собственно говоря, какое там питье – так, чисто символически, главное – по стаканам разлить. Осталось еще два маминых стакана: соединение красного и белого хрусталей, золотая каемочка. И один бокал с тусклыми цветами – от жены, неполная порция чешских рюмок, нестроевые чашки в разных одеждах.
Стучат. Два года, если кто приходит, Анечка дома: откроет, произведет первичный отсев. Пришел Володя Полторацкий советоваться. На самом деле не советоваться, а спорить. Спорить с Полторацким Плотников не мог: Володька был автодиктат, доперший, так сказать, своим умом до инакомыслия. Плотников знал таких человек десять – все почти в лагерях и дурдомиках. А Володьку уже выпустили на время – он сел в шестьдесят шестом: психуха общего режима, криминальная зона, тюрьма, политзона, сто первый километр… Опять он в Москву прорвался! Отсеять его было совершенно невозможно.
Что там ни говори, система взглядов вырабатывается на отталкивании от системы предыдущей: сначала ничего, затем один день Ивана Денисовича, потом – самиздат и так далее – вплоть до самостоятельного поведения. На неизбежной базе Ремарка, вообще литературы, импрессионистов и постимпрессионистов, Андрея Рублева, Марлена Хуциева, «Свингл Сингерс». Володька же Полторацкий был наоборотник: девятнадцатилетним слесарем после школы рабочей молодежи он раздобыл у соседа коллекцию ресторанных карточек – меню за 1915 год: сосед был какой-то недорезанный, пенсию получал и подхихикивал: – Бывало, выйдешь на перерыв с капиталистического предприятия (соседу было семьдесят пять), зайдешь в торговую точку и купишь на завтрак булочку с колбаской. Булочка беленькая, мягенькая, под пальцами пружинит, на зубах корочкой хрустит, а колбаса – вку-у-усная, а капитализм – гнетет!.. Два месяца шлялся Володька по ресторанам высшего и первого разряда – воровал меню. Набрал, сел дома и сравнил – цены, выбор и покупательскую способность (способность он добыл в библиотеке). А сравнив, написал синтаксически примитивную заметку в заводскую многотиражку. Многотиражка называлась «Тепловозник», а заметка – «Прежде и теперь». На шестой день после отправления заметки в «Тепловозник» Володьку прямо из цеха забрали к Есенину.
Кабинет был другой. Сергей Александрович стихов не цитировал. Он привел Володьку к себе для пятиминутного разговора о рабочей чести русского парня:
– Вовчик, – сказал Сергей Александрович, – между нами, девочками, без булды, у тебя вон руки в мазуте, здесь все курносые, – на х… попу гармонь, когда есть кадило?
Володька посмотрел на него в упор – и заходил глаз есенинский по сложной кривой.
– Ты чего, Сергей, в глаза не смотришь? – еще в машине было договорено, что беседа на «ты» – между земляками.
– Набрался вчера до…, так по утрянке голова как искусственный спутник… Да то все до сраки, Вовчик: ты скажи мне по-честному – на х… тебе эти профессора?
Володька чуть не спросил, о каких профессорах говорит землячок; но сработала его автодидактическая голова, и он предложил Сергею Александровичу дыхнуть.
– Че ты? – нахмурился Есенин.
– А ты ж сказал, что выпил вчера: вот я и говорю, дыхни!
– Вовчик, – своим голосом сказал Сергей Александрович, – не выдрачивайся.
– Слушай, чего ты материшься? – не выдержал Володька. – Материшься, а сразу видно, что не умеешь… В институт тебя обратно отправить надо – к профессорам.
– Задержанный Полторацкий, закройте рот! – вошел в кабинет Рэм Сменович.
– А вы на меня не кричите!
Сразу перестал раздражаться Рэм Сменович. Внимательно осмотрел он Володьку – задержанного Полторацкого – и сказал:
– Я тебя, хамло, в подвал на цепь посажу. Бандитская гадина, шизофреник.
Появились два особых человека, сволокли Володьку по десятку лестниц – каждая последующая темнее и замусоренней – в какие-то подспудные коридоры, закинули в камерку: непонятный дощатый помост в углу, простейший стол, залитый чернилами, – и почему-то домашнее кресло, обтянутое сальными цветами. Володька, не осматриваясь, направился к креслу. Но явился длинный, с плоским и широким телом, стриженный гладко назад.