Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что же напишет Чепнин, этот бич, которому безразлично, как он выглядит и что о нем думают? Может, лубки? Былины XX века? Страшные развороченные туши?
С этими мыслями я поднялся на третий этаж к кабинету философии и тут натолкнулся на девушку Надю. Горячий ветер радости дохнул мне в лицо. Надя узнала меня, сделала шаг навстречу, но тут же отдернулась и покраснела. Хорошо так покраснела – с уголков скул.
– О! Привет, привет! Что потеряла прекрасная девушка у кабинета философии?
– Прекрасной девушке нужно готовить диамат.
– Диамат – это вроде диабета?
– Программу-то не я придумала.
– Идем со мной. Я расскажу тебе об истинной философии за чашкой кофе.
– Меня ждут, Миш. Правда.
– Они-то еще ждут. А мы-то уже вместе! Чашечку кофе... Ароматного кофе незабываемым летним днем! А знаешь ли ты, что кофе облегчает подготовку к экзаменам в два с половиной раза? Ты обретешь вдохновение и выучишь свой диамат легко, как правило буравчика.
– Я не помню правила буравчика.
– Каждый буравчик должен повстречать свою буравочку.
– Что-то ты путаешь. Или смеешься надо мной?
– Ну так, слегка...
– Ладно. Только недолго, хорошо?
– Хорошо! В смысле, хорошо, что будем пить кофе, а не что недолго!
С Надей мы познакомились во время вступительных экзаменов в СГУ, причем в тот год оба провалились. Я поступил на следующий год, а Надя – еще годом позже. За плечами у нас был товарищеский опыт общего провала, меня к тому же осеняло превосходство старшекурсника.
Надя была тиха и женственна. Наверное, потому что жила на Волге, в Камышине. Реки ведь влияют на людей, и человек, живущий на берегу Терека, не может быть похож на того, кто изо дня в день видит Оку.
Мы вылетели из университета в жару четырех часов пополудни, как две пробки от новогоднего шампанского. Глядя на ее выгоревшие пшеничные волосы, светлые глаза и нежные губы, я даже думать забыл про Бонч-Бруевича.
У Нади был такой взгляд, как будто она знала мою тайну и обещала никому ее не рассказывать. Этот взгляд словно делал нас сообщниками.
Мы вошли в сквер рядом с Оперным театром. Разросшаяся сирень сужала дорожки и подталкивала нас друг к другу. Потом мы сидели в кафе и пили кофе почему-то из стаканов в тяжелых подстаканниках. Уборщица в белом халате мыла пол. Вокруг нашего стола блестели водой квадраты мокрого кафеля, а мы сидели на островке, поджав ноги. Слишком быстро справившись с кофе и парой шоколадных конфет, мы отправились провожать Надю на троллейбус. Ветер, балуясь, облепливал Надино тело скользко-голубым сарафаном. Она спрашивала про преподавателей нашего курса, я сгущал краски, а потом рассеивал опасения. «Ой, не знаю, – вздыхала она, – как жить?»
Когда мы вышли на Малышева, я вспомнил о горниловском доме. Да, надо расписать его, и обязательно нужно написать что-то потрясающее. Пусть это увидит Горнилов и пусть увидит Надя. А больше никто. Что бы ни случилось с домом, мне будет довольно этих двоих. Ну еще, может, Вялкина и Клепина. Чепнин тоже увидит, но это уж по необходимости.
На Малышева был художественный салон, торговавший навынос принадлежностями для живописи, ваяния и зодчества. Надя не пошла со мной. Она спешила встретиться с какой-то Викой. Мы договорились увидеться завтра вечером, я пожал ей руку. Как только троллейбус, приятно взнывая, отъехал, я приложил к щеке ладонь, в которой только что была Надина рука. Ладонь была холодная, но, кажется, сухая.
Когда я вернулся на квартиру своих друзей Кронбергов, где всегда жил во время сессии, было почти темно. Вечер тепло вспоминал запахи и звуки уходящего дня, из окон на Восточной светилась музыка, а в ресторане «Витязь» играли свадьбу. На крыльце парень в разорванной, по-вечернему яркой рубахе целовал безвольную подружку невесты в лазоревом платье. Девушка стояла на цыпочках, почти вися в воздухе.
Дома никого не было: Кронберги играли концерт в филармонии. Пока я открывал дверь, Бимка лаяла в восходящем колене, но, узнав меня, сразу полезла лизаться, истоптав мой приличный институтский костюм.
В этой маленькой трехкомнатной квартире всегда бережно пахло какими-то тонкостями, из которых складывалась ежедневно-праздничная, как мне тогда казалось, жизнь Кронбергов. На столе в светлой кухне сушились на полотенце красные в белый горох чашки. Бимка ушла в один из своих любимых уголков между кроватью и батареей, куда влезала уже с некоторыми затруднениями. Там она лежала и вздыхала так мирно, как может вздыхать тот, в чьей жизни царит полный порядок и покой.
На ощупь пробравшись к столу, я нашарил кнопку и зажег настольную лампу. Под исцарапанным стеклом проснулись фотографии хозяев и их взрослого сына.
Мне следовало подготовиться. Достав несколько чистых листов, я принялся наносить еле видимые паутинки линий на озаренную желтым светом бумагу. К приходу Кронбергов было готово около пяти эскизов. Тишина перестала быть зазором между звуками. Она вышла на сцену одна, улыбаясь холодно и вечно, словно летнее звездное небо.
Еле слышно хлопнула дверь подъезда, и собака в спальне, выбираясь из-под кровати, залилась лаем. Ключ еще цокал в скважине, а я уже отпирал замок изнутри.
Всякий раз, когда Кронберги приходили с концерта или репетиции, вместе с ними в дом неявно вваливались искры, ноты, гомоны большого оркестра. На четверть тона сильнее запахло духами. Поперек кресел легли два матово-поблескивавших футляра, скрипичный и альтовый, – такая же красивая пара, как Михал Наумыч и Татьяна Ивановна.
Ожила кухня. Через золотистый просвет приоткрытой двери потянулось отчетливое шкворчание и аромат жаркого.
– Слышь, студент! Как насчет для здоровья? – в глазах Михал Наумыча плясали аспиды и василиски.
– Прекрати портить мне ребенка! – Татьяна Ивановна приподняла крышку над сковородой, выпустив на волю жареного картофельного духа.
– Как можно не пить и разбираться в искусстве? – удивился Михал Наумыч. – Считаю, нужен спецкурс по пьяному делу. Могу на полставки или на почасовой.
Шутки Михал Наумыча всегда противоречили его аристократической внешности. Не прекращая говорить и напевать, он жевал стрелку лука в ожидании ужина.
– «О, если б мне забыться и засну-у-уть!» – пропев это, Михал Наумыч вдруг закашлялся. – Попало... кха-кха... не в то горло... Кхой!
– Допелся, Змей Горыныч! – сказала Татьяна Ивановна с торжественным упреком.
– Наумович! Я бы попросил!.. – кашлял Михал Наумыч во все горла.
Лежа в постели, я думал сначала о Кронбергах, потом о Наде и о картине, мысленно писал Надин портрет на стене горниловского дома, потом она брала меня за руку и мы куда-то брели по мокрым от дождя улицам. Город уже зашел в ночь по самые высокие крыши, а я все ворочался в полусне и наказывал себе не проспать рассвета.