Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый вопрос я знал досконально, но как ни старался говорить подольше, пришло время перейти ко второй части билета.
– Творчество Мирона, – сказал я, откашлявшись, – знаменует новый этап не только греческой скульптуры, но и философии художественного пространства. До Мирона скульптура была утяжеленной живописью, плоскостью, сквозь которую к зрителю рвется схема образа. Таковы были не только барельефы, но и архаическая круглая скульптура. Мирон нашел новую формулу света и движения. В этом смысле стоит сравнить статуи Мирона с диалогами Платона. Ведь что такое диалог?..
Глядя на недоумевающую Ольгу Юрьевну, я с удовольствием чувствовал, как меня подымает тугая волна куража.
– ...Диалог уместен тогда, когда на предмет нельзя смотреть только с одной точки зрения. Тогда нужны несколько участников, которые осматривают предмет с разных сторон.
– Так, – сказала Ольга Юрьевна, чтобы что-то сказать.
– Именно таковы лучшие диалоги зрелого Платона, «Федр», «Пир» или «Федон». Особенно «Пир»...
– Михаил, как вы связываете это с творчеством Мирона?
– Минуточку. Собеседники Сократа не просто поддакивают ему или говорят заведомые глупости, чтобы дать Сократу покрасоваться мудростью на их фоне. Их взгляды самоценны.
– Верно, и что?
– Поэтому диалог превращается в многомерное пространство идеи. Барельеф – это монолог. Динамичная скульптура Мирона – это диалог измерений. Беседа ракурсов. Э-э-э... Пир точек зрения. Это возможность не просто почтительно стоять на месте и молиться, но обойти статую с разных сторон, то есть стать созерцателем в самом точном смысле слова. Скульптура – диалог аспектов. И это открыл Мирон.
За свою болтовню я получил «отлично», играючи подбросив настроение на высоту стрижа в хорошую погоду. Ольга Юрьевна, помаргивая, посоветовала подумать о написании статьи о связи платоновских диалогов и пластического мышления классических скульпторов. Помаргивание наводило на мысль, что на самом деле речь идет о чем-то постороннем.
Надя с тремя другими девчонками (они казались рядом с ней школьницами) встретилась мне через полчаса на лестнице. Все улыбались, хотя у одной из подружек были опухшие от слез веки. Помахав тетрадью, Надя быстро сбежала по ступеням ко мне и взяла за руку (наверное, однокурсницы должны были это увидеть).
– Миша, прости, что не нашлось на тебя времени, – сказала она, жалобно глядя мне в глаза. – Последний зачет.
– Сдала?
– Сдала, слава богу! Мы сейчас идем праздновать. Но завтра я буду свободна с утра.
– А сегодня вечером? – не удержался я.
– Сегодня Вика уезжает домой, надо ее проводить. Но я же говорю: завтра можем встретиться, когда хочешь.
Имя «Вика» никогда мне не нравилось. Что это такое: «вика»? Безобразие и больше ничего.
На следующий день небо было ярким и радостным, солнце плескалось в листве, как кустодиевская купчиха в утином пруду. Мы встретились у башни с часами на площади Пятого года. Едва увидев Надю, я предложил ей отправиться на мой остров. Она должна была там побывать, ведь остров мог стать и ее островом тоже. А потом – так я решил – мы поедем на Бонч-Бруевича, я покажу ей картину, точнее, картины, познакомлю с друзьями... Этот день потрясет ее воображение, причем центром этого потрясения будет понятно кто. А еще я хотел поблагодарить Надежду. За прогулки по Сверловску, за теплую руку, за ее внимание, за тяжелые волосы и мягко подстрекающий взгляд. За все, что я смог испытать рядом с ней.
Она ответила не сразу. Стояла, молчала, смотрела в сторону.
– Ну, если ты не хочешь на остров, – сказал я, – тогда пойдем погуляем по достопримечательностям.
Остров ведь мог подождать, а я ждать не мог, мне непременно нужно было уже куда-нибудь сойти с этого места.
– Хорошо, поедем, – вдруг произнесла Надя и посмотрела на меня исподлобья.
Тогда я не понял этого взгляда.
Трамвай потряхивал нас и иногда прижимал друг к другу. Мне было легко и волшебно, так что я болтал без умолку до самого причала.
* * *
Надя начала сбивать меня с панталыку сразу после того, как мы сели в лодку. Она сказала, что купальника у нее нет, и спросила, не смущает ли меня обычное белье. Я ответил, что нисколько не смущает, хотя уже через минуту понял, что соврал. Она стянула с себя футболку. Дар слова покинул меня, я просто греб, стараясь отводить глаза от Нади так, чтобы она и подумать не могла о моем смущении. С напряженным вниманием я следил за правым веслом, за левым, вглядывался в них, словно это были важные навигационные приборы. Озирал берега. Вскользь видел Надин лифчик, прямо именно «лифчик», то есть что-то неприличное, что нужно прятать под нормальной одеждой (все, что прячут, неприлично!). Грудь у нее была великовата, а лифчик, наоборот, маловат, так что грудь слегка выдавливалась за рубежи черных кружев. Попав взглядом на ее грудь, я сразу надолго оглядывался на воду за кормой: а вот, дескать, интересно, правильным ли курсом мы движемся?
Куда же девался тот человек, который с полуоборота мог рассуждать о мироздании, живописи и пространстве платоновских диалогов? Где был тот, кто умел писать картины, сочинять стихи и блистать ироническими репликами? В лодке, сжавшись, вертел головой смущенный туповатый юнец с косвенными глазами и болезненным сердцебиением. Греб я так нервно, что до острова мы добрались за полчаса.
По-прежнему глядя несколько вбок, я подтащил лодку к берегу и помог Наде выйти. Она аккуратно сложила вещи на траве, огляделась и подошла ко мне.
– Ну вот, – сказала Надя, обнимая меня и поворачивая к себе. – Мне тут нравится. Теперь поцелуй меня.
– Это мой остров. Я его открыл, – успел сказать я, хотя вторая часть фразы была сказана уже в режиме искусственного дыхания.
Мне казалось, что мы должны побольше поговорить, растворить словами взаимную неловкость, но переход к поцелуям принял как должное. Вообще в том, как и насколько приближаться друг к другу, я совершенно доверялся Наде. Я знал, что она взрослая и очень добра ко мне. Если она брала меня за руку, значит, мы должны были идти именно так. Если целовала меня в губы или в шею, я, сходя с ума от нежности, понимал, что сбывается именно то, о чем я сам всегда мечтал (пускай ничего подобного за минуту до этого у меня и в мыслях не было). Надя не должна была думать, что я еще ребенок, который не умеет обращаться с женщиной. Хотя я был именно таким ребенком, а спросить совета было не у кого. Разве что у самой Нади.
Мы целовались стоя, потом сели на песок, потом она как-то дала мне знать, что нужно лечь. От ее волос и кожи пахло цветами. «Правильно ли я целуюсь?» По моим ощущениям, я целовался очень хорошо. Но, возможно, я чего-то не знал, может, нужно было как-то по-особому дышать, двигать губами и языком. Мне казалось, я должен дать ей больше, гораздо больше. При этом страшно было сделать что-то лишнее, а потому я почти не прикасался к ней.