litbaza книги онлайнСовременная прозаПоздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 84
Перейти на страницу:

— А что, — пожимал могучими плечами Бутько, — вон, клодтовские лошади тоже натуралистичны.

В конце концов мы к барану привыкли, чокались с ним, почтительно кланялись ему. Бутько, напившись, читал «Думу про Опанаса». Баран и Багрицкий органично уживались в одном человеке, он становился все симпатичнее, и когда предложил сходить с ним в литобъединение, я согласился почти сразу. Для понта я решил прикинуться поэтом из Одессы и два дня сочинял стихи.

— Чтобы были похожи на настоящие, — предупредил Бутько, — а то неудобно.

Я сочинял, поглядывая на барана:

Здесь древность в пепельной полыни,

И пряности тугих ветров,

Здесь проступает красной глиной

Земли запекшаяся кровь.

Обрывов поднятые плечи,

Песок в рассоле — добела,

И в крике чайки человечьем

И миг, и вечность — пополам.

— Ну, ты не очень, — испугался Бутько, — а впрочем, здорово. Зададим им шороху.

— А ты, — спросил я, — что будешь читать?

— Я иногда там читаю, — важно замялся Жора, — но вдвоем сподручнее.

Литобъединение было во Дворце Промкооперации на Петроградской стороне, руководил им Сергей Давыдов, известный поэт, снисходительный толстый жизнелюб.

По коридору пробегали посиневшие девушки в балетных пачках, за многочисленными дверьми продувались духовые инструменты, противный женский голос кричал: «Раз, два, три, раз, два, три…»

Я удрученно продвигался сквозь эту самодеятельность, жалея, что пришел. Сбежать — догадывался я — уже не удастся. На двери была приколота бумажка «Лито», и мы вошли.

Нет, ничего страшного, полтора десятка обыкновенных людей, никакого карнавала, сидят, слушают. Говорил худощавый молодой человек лет около тридцати, рассказывал что-то медленно, смачно, вытягивая губы вслед за улетающими словами:

— А я им говорю, смешные лю-уди, если вы меня не пустите, что скажет Арагон, что скажет Эльзочка…

Это знаменитый Виктор Соснора пришел в гости и рассказывал о своей поездке в Париж. Потом тощий, беззубый, страшный, как черт, Виктор Ширали читал: «Уедем, Ауа, за город, за город…»

Это «Ауа» меня восхитило. Я не знал, что это такое, да и не хотел знать, — это было похоже на заклинание. Вот это «Ауа» — сама поэзия, догадался я. Скоро, впрочем, оказалось, что Ауа — это просто Алла, которая сидела тут же, не сводя с Ширали влюбленных глаз.

Будько представил меня как одесского поэта.

— Не одесский поэт, а поэт из Одессы, — сердито поправил я.

Соснора с интересом скосил на меня коричневый рыбацкий глаз.

— Посидите пока, — сказал Давыдов. — Ну, давай, Жора.

Жора выдал:

«Ты свежа, как побеги мая,

Ты чиста, как роса на побеге,

Ты земная, нет, не земная,

Ты, наверно, оттуда, с Беги…»

Я не знал, куда деваться. Потупив голову, я чувствовал, что все почему-то смотрят на меня. «Вот тебе и Багрицкий… Баран!»

Когда пришла моя очередь, я уже ничего не чувствовал.

Звуки цвета, света запах

Бьют в глаза и сводят челюсть,

Помидоры на весах,

Словно девки на качелях.

Они пьянят и рвут зрачки,

Как кровь, как плащ тореадора,

И разъяренные бычки

Бросаются на помидоры.

— Еще, — сказал Давыдов.

Лягушка по морю плыла.

Она в отчаянъи была.

А крабы замерли на дне,

А чайки квакали над ней.

Ей виделись ее сородичи,

Кувшинки, над водой лоза,

И закрывала она с горечью

Свои соленые глаза…

— Еще, — сказал Давыдов.

Земля полна полночных скрипов,

Необъяснимых, может быть,

По побережью ходит рыба,

Стучится в двери, просит пить.

«Если попросит еще, сошлюсь на головную боль», — решил я, — больше читать было нечего.

— Да, — сказал Давыдов, — и что, печатали?

— Нет.

Давыдов кивнул.

— Некоторые строчки — просто шедевры, — протянул Соснора, — но, старик, нет платформы.

— Какой платформы? — уставился я на него.

— «Помидоры, словно девки на качелях» — это бриллиант, но нужна оправа…

Я опять ничего не понял и, счастливый, махнул рукой. Кого я хотел надуть?.. Я влип, и бесповоротно.

В коридоре ко мне подошел высокий сутулый человек с серыми глазами. Очевидно, мы были ровесники, но он казался гораздо старше.

— Вы давно пишете? — спросил он.

— Три дня, — не смог я соврать.

Саша Севостьянов покачал головой:

— Хотели подурачить? Не вышло.

Каждый вечер после работы он приходил ко мне в общежитие с неизменной бутылкой перцовки. Мы сидели на моей койке, степенно пили и разговаривали, а из угла синими своими глазами, как сама совесть, смотрел на меня Витька Корягин, мой дружок, староста курса. Он добросовестно выклеивал свои кубики.

— Витька, отвернись, — не выдерживал я, и мы снова погружались в пучины фолкнеровского языка, в пугающий и притягательный мир Заболоцкого.

Саша писал прозу, медленно и недовольно. Требовательность ко всем, особенно к себе, была в нем непомерна. Он ни разу не опоздал на работу, — работал он кочегаром в котельной, — ни разу никого не подвел. Морщась, он прощал мне мои моральные неточности, я боялся этих прощений едва ли не больше любого наказания. Говорили мы обо всем, одновременно иногда догадываясь. Впрочем, я был литературным мальчиком и порой нес такую ахинею, что Саша смотрел на меня с состраданием.

Иногда мы веселились и наказывали пижонов — словом, разумеется, словом, к удовольствию окружающих. Слоняясь по Питеру, мы продегустировали всю доступную нам литературу, а когда появилось первое кемеровское издание Платонова, мы обмякли и успокоились. Куклы узнали Буратино.

Я появился в Ленинграде вскоре после процесса над Бродским. Многочисленные его апостолы толпились в забегаловке на Малой Садовой, мерещились на Невском, пили кофе в кафе «Москва», на углу Невского и Владимирского… Они печально рассказывали о своей дружбе с гением и читали, старательно картавя, стихи, в духе Хлебникова. Много говорилось о пресловутой петербургской школе, цитатами вытягивались Мандельштам и Ахматова, вероятно, они говорили об акмеизме.

В живописи тоже было неспокойно — идеологизированный авангард злобно собачился с махровым соцреализмом.

Мы с Сашей парили над схваткой, другие горизонты были нам ведомы. Саша жил на Волкуше, в деревянном бараке, дворик зарос одуванчиками, иван-чаем, представлялась поленовская Москва. Тетя Аня кормила нас. Простая тетка из воронежских степей, она легко вникала в наши интересы, бывала третейским судьей в наших литературных спорах, была она теплым бликом в холодном стеклянном городе, кривым окошком, отраженным на бутылке темного стекла.

1 ... 44 45 46 47 48 49 50 51 52 ... 84
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?