Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот наконец звонок. Раймундо Силва вскочил так резко, что отброшенное назад кресло закачалось и упало, а он уже шел по коридору, немного опережая того, кто наблюдал за ним с беззлобной насмешкой: Кто бы мог подумать, милейший, что с нами может случиться такое, да не надо, не отвечай, чего время терять в обмене риторическими вопросами, мы уже не раз говорили об этом, давай-давай, я за тобой, я никогда не тороплюсь, я – то, чем ты станешь когда-нибудь, я – тот, кто неизменно приходит потом, я проживаю каждый миг, прожитый тобой, так, словно вдыхаю хранящийся только в твоей памяти аромат роз, или, выражаясь не столь поэтично, запах фасолевого супа с овощами, в памяти, где каждый миг воскресает твое детство, а ты не видишь его и не захотел бы поверить, если бы нужно было сказать тебе об этом. Раймундо Силва бросился к телефону, успев еще с секундным сомнением подумать: А если это не она, но это была она, Мария-Сара, которая сказала так: Не стоило это делать. Почему же, спросил он растерянно. Потому что с сегодняшнего дня я не смогу не получать розы каждое утро. А вы будете их получать. Я не о розах как таковых. А о чем же. О том, что никто не вправе давать меньше, чем дал когда-то, и нельзя сегодня дать розы, а завтра – пустыню. Пустыни не будет. Это лишь слова, нам не дано знать – будет или не будет. Да, это так, не дано, я и сам не знал, что пошлю вам две розы, и вы, Мария-Сара, в свою очередь, не знаете, что две розы – точно такие же – стоят сейчас в вазе у меня на столе, где лежат исписанные страницы, излагающие никогда не бывшую историю осады, а стол стоит у окна, выходящего на несуществующий, насколько я могу видеть, город. Я хочу увидеть этот дом. Может, он вам не понравится. Почему. Не знаю, это простой дом, и это еще мягко сказано, никакой красоты, здесь я да еще какие-то разрозненные предметы меблировки, книг много, я же ими живу, хоть и неизменно остаюсь снаружи, даже когда исправляю ошибку автора или наборщика, все равно остаюсь помешанным на чистоте чудаком, что прогуливается в этом саду, подбирает с земли опавший лист и, не зная, куда его девать, сует себе в карман, вот и получается, что я все ношу с собой – сухие листочки, увядшие цветы, и все это несъедобно. Я приду к вам. Я ничего на свете так не хочу, и, осекшись на миг, прибавил: Сейчас, но, словно раскаявшись в сказанном или сочтя, что это прозвучало слишком вольно, поправился: Простите, я нечаянно, а поскольку собеседница молчала, вымолвил такое, о чем и помыслить бы никогда раньше не смел, произнес слова прямые, откровенные, определенные ими же самими, а не какой-нибудь игрой боязливого намека: Разумеется, чаянно, и прощения не прошу. Она засмеялась и слегка закашлялась: Я в затруднительном положении – не знаю, сейчас ли мне покраснеть или уже давно бы следовало. А я помню, как вы однажды покраснели. Когда. Когда я прикоснулся к розе у вас в кабинете. Женщины краснеют легче мужчин, мы – слабый пол. Оба пола – слабые, я тоже покраснел. Вы так сведущи в слабостях обоих полов. Я сведущ в собственных слабостях и немного разбираюсь в слабостях других, если книги, конечно, знают, о чем говорят. Раймундо. Что. Как только мне разрешат выходить, я приду к вам, но. Я буду ждать. Это хорошо, но. Не понимаю. Когда я уже буду у вас, вы, пожалуйста, продолжайте меня ждать, как я буду ждать вас, тем более что мы ведь не знаем, когда придем. Буду ждать. До скорого, Раймундо. Не задерживайтесь. Что вы будете сейчас делать. Разобью лагерь у Порта-де-Ферро и вознесу молитву Деве Пречистой, чтобы мавры не вздумали напасть на нас под покровом ночи. Вам страшно. Я дрожу от ужаса. Даже так. Прежде чем отправиться на эту войну, я был всего лишь корректором, у которого только и заботы – правильно поставить знак вымарки, чтобы объяснить его автору. Какой-то шум в трубке. Вы слышите крики мавров, грозящих нам со стен. Берегите себя. До такого, чтобы пасть под стенами Лиссабона, дело не дойдет.
Если счесть факты, изложенные вышеупомянутым братом Рожейро в письме к Осберну, заслуживающими доверия, придется объяснить Раймундо Силве, что он заблуждается, предполагая, будто стать лагерем у ворот Ферро, как и любых других, – дело простое и легкое, ибо проклятое племя мавров не столь боязливо и робко, чтобы запереться на семь замков и, не вступая в борьбу, ждать, когда Аллах совершит чудо, способное убедить неверных собак отказаться от своих гнусных намерений. И скажем наперед, что и перед стенами Лиссабона имеется довольно много домов, и не то чтобы каких-нибудь хибарок или садовых сторожек, совсем нет – это настоящий город, окружающий другой город, и если известно, что уже через несколько дней после того, как осада стала наконец геометрической реальностью, в нем с удобствами разместятся штабы и важные лица из числа военных и духовенства, таким образом избавленные от необходимости сносить относительный дискомфорт шатров и палаток, то само собой понятно: чтобы выбить мавританскую нечисть из этих уютных предместий, с боем очищая от нее каждую улицу, каждый дом, каждый двор, предстоит жестокая битва, и битва эта продлится никак не меньше недели и увенчается успехом лишь потому, что за португальцами в данном случае оказалось численное превосходство, объясняющееся тем, что мавры не вывели из города все свои силы, арбалетчики же и пращники на стенах не могли вмешаться в схватку из страха задеть своих, убить или ранить братьев, которые по доброй или не очень воле клали свои жизни на первой линии обороны. Не будем, впрочем, строго судить Раймундо Силву, ведь он неустанно напоминает, что всего лишь корректор, освобожденный в свое время от воинской повинности, не разбирающийся в тонкостях военного искусства, хотя в библиотеке его имеется сборник работ Клаузевица, купленный много лет назад в лавке букиниста, но так ни разу и не открытый. Может быть, он и сам захочет сократить свое повествование, рассудив, что по прошествии стольких веков значение имеют только важные эпизоды. В наше время нет у людей ни терпения, ни желания держать в голове мелкие исторические подробности, это годилось лишь для современников короля дона Альфонса Первого, которым, ясное дело, исторических сведений запоминать приходилось гораздо меньше, ибо разница в восемь веков в их пользу – это не пустяк, это ведь у нас есть компьютеры, закладываем туда все энциклопедии и словари – и готово, сами же обходимся без собственной памяти, но такой подход – поспешим сказать мы, пока нам кто другой не сказал, – абсолютно и предосудительно реакционен, ибо библиотеки наших отцов и дедов для того именно и служили, чтобы не загружать чрезмерно притаившийся в глубине мозга и со всех сторон окруженный электроцепями неокортекс, который и так при столь крошечных размерах делает очень много, и когда Мем Рамирес сказал Могейме: Ну-ка встань вот так, я заберусь к тебе на спину, он, наверно, думать не думал, что эту фразу произвел на свет неокортекс, где, помимо воспоминания об осадных лестницах и исполнительных солдатах, имеются также и ум, и умение сопоставлять, и способность увязывать причину со следствием, чем не может похвастаться компьютер, который все знает, да ничего не смыслит. Говорят.
Лиссабон наконец взят в осаду, уже есть кого хоронить, и вместе с ними на тех же баркасах перевозят на другой берег раненых, а там вверх по склону несут одних на кладбища, других – в кровавые лазареты, первых – сообразно нации и статусу, вторых – без разбору. В лагере, помимо скорби и печали по поводу потерь, не слишком, впрочем, значительных – мы имеем в виду не потери, а скорбь и печаль, поскольку люди здесь все больше суровые и мало склонные к слезам, – царит полная уверенность в будущем и исступленная вера в помощь Господа нашего Иисуса Христа, который на этот раз не даст себе труд появиться, как тогда в Оурике, но уже свершил немалое чудо, заставив торопливо отступающих мавров оставить на произвол неприятельского, нашего то есть, аппетита большой груз зерна, муки, овощей и прочих припасов, предназначенных для снабжения города и, поскольку там их хранить было негде, спрятанных в пещерах, что отрыты посреди склона, как раз на полдороге от ворот Ферро к воротам Алфофа. Это ведь именно тогда, по случаю этой счастливой находки, наш государь дон Афонсо с мудростью удивительной для его возраста – всего тридцать восемь лет, ребенок еще, в сущности, – произнес знаменитую фразу, сразу же вошедшую в обиход португальской идеологии: У кого есть, тот и будет есть, и предусмотрительно распорядился спрятать нежданно обнаружившийся провиант, чтобы не надо было раньше времени изобретать другой афоризм: У бедняка утроба не набьется до гроба, и добавил, что уреза́ть лучше, пока еще есть что.