Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Национальность, родина — главное в жизни мира. Если умирает родина — умирает все. Спросите об этом народ: он чувствует это нутром и скажет вам. То же подтвердят и наука, и история, и все знания, собранные людьми. Эти два громких голоса всегда звучат в унисон. Два голоса? Нет, две реальности: то, что есть, и то, что было; обе они восстают против пустых абстракций.
Меня убедили в этом и мое сердце, и наша история; я твердо стоял на этой тючке зрения и не нуждался в том, чтобы кто нибудь укрепил мою веру. И все же я вмешался с толпой, обратился к народу, спрашивал всех от мала до велика — и юношей, и стариков. Все они, все без исключения, выказали горячую любовь к родине. Это та струна сердца, которая затихает последней. Я обнаружил ее и у мертвецов: да, я побывал на кладбищах, носящих название тюрем, каторги, и нашел там еще живых людей... Что же было живо в их опустошенных сердцах, угадайте? Мысль о Франции, последняя не угасшая до сих пор искорка, еще способная, быть может, возродить их к жизни.
Прошу вас, не говорите, будто это ровно ничего не значит — родиться в стране, граничащей с Пиренеями, Альпами, Рейном, Океаном. Возьмите любого бедняка, плохо одетого; голодного, который, по вашему, целиком поглощен материальными заботами, он скажет вам, что тоже унаследовал от предков неувядаемую славу, неповторимую легенду, молва о которой несется по всему миру. Он хорошо знает, что в любой точке земного шара — и на экваторе, и на полюсах — встретит людей, знающих о Наполеоне, о нашей армии, о нашей великой истории, которая повсюду защитит этого бедняка, возьмет его под свое покровительство. К нему прибегут дети, и старики умолкнут, чтобы слушать его рассказы, и поцелуют края его одежды за то лишь, что он назвал великие имена.
Что бы с нами ни случилось, будем ли мы бедны или богаты, счастливы или несчастны, придется ли нам жить или умереть, возблагодарим господа за то, что он дал нам великую родину — Францию! Мы сделаем это не только потому, что она свершила столь славные дела, но главным образом потому, что мы видим в ней и воплощение всех свобод, и самую привлекательную страну, призывающую ко всеобщей любви. Эта последняя черта так ярко выражена во Франции, что подчас она забывает из за этого о самой себе... Приходится ныне напомнить ей, чтобы она не поступала так, чтобы она не любила прочие народы больше, чем себя самое.
Конечно, всякий великий народ воплощает какую нибудь идею, имеющую значение для всего человечества. Но насколько это более верно применительно к Франции! Вообразите на миг, что она пришла в упадок, что с нею покончено, и тотчас же ослабнут, порвутся, исчезнут связи, соединяющие страны мира. Любовь, эта основа земной жизни, была бы поражена в самое чувствительное место. Вновь начался бы ледниковый период, уже свирепствующий на других небесных телах около нас.
По этому поводу я вынужден упомянуть об одном кошмаре, виденном мною наяву. Я был в Дублине, у моста, шел по набережной и глядел на реку, узкую и лениво текущую между широкими песчаными берегами, совсем как Сена у набережной Орфевр. Здешние набережные также напоминали парижские с той разницей, что тут не было богатых магазинов и памятников; это был Париж без Тюильри, без Лувра, Париж без Парижа... По мосту проходило несколько плохо одетых людей, но не в блузах, как у нас, а в старых, испачканных костюмах. Они ожесточенно спорили с каким то отталкивающим горбуном в отрепьях; я вижу его перед собой и сейчас, как живого. Голоса их были резки, грубы, пронзительны. Другие люди проходили мимо, жалкие, уродливые... Внезапно что то в этом зрелище поразило меня и буквально пригвоздило к месту: это были французы! Я словно перенесся в Париж, во Францию, но во Францию обезображенную, одичавшую, отупевшую. Я понял в тот момент, как легко поверить в любой ужас; мой рассудок молчал, уступив место чувству. Мне казалось, будто вновь, спустя много лет, наступил 1815 г., будто века нищеты тяготеют над моей страной, осужденной бесповоротно, и будто я вернулся, чтобы разделить с нею беспредельную скорбь... Я ощутил всю свинцовую тяжесть этих веков; за две минуты передо мной пронеслось столько столетий! Я не мог сдвинуться с места, не мог сделать ни шагу... Спутник потряс меня за плечо, тогда я очнулся. Но это ужасное видение не изгладилось из моего (сознания, я не мог утешиться. Все время, что я провел в Ирландии, мне не удавалось отделаться от гнетущего впечатления, которое и сейчас, когда я пишу эти строки, омрачает мою душу.
Глава V
ФРАНЦИЯ
Глава одной из наших социалистических группировок спросил несколько лет тому назад: «А что такое родина?»
Их космополитические и утопические теории распределения материальных благ кажутся мне (должен признаться в этом) прозаическим толкованием строки Горация:
«Рим рушится, бежим на острова блаженных!»[283]
грустной строки, от которой веет упадком духа и унынием.
Пришедшее после той эпохи христианство с его учением о небесном отечестве и всеобщем братстве нанесло смертельный удар Римской империи, несмотря на всю красоту и умилительность своей проповеди. Но вскоре северные братья надели христианам ярмо на шею.
Мы — не сыновья рабов, безродные и безбожные, как великий поэт, чью строку мы процитировали, мы — и не римляне из Тарса, как апостол, обращавший язычников,[284] мы — коренные французы и в этом отношении не уступаем коренным «римлянам. Мы — сыновья тех, чей героический национальный порыв преобразил весь мир, кто дал всем народам евангелие равенства. Наши отцы понимали братство вовсе не как расплывчатое чувство любви, которая всех приемлет, всех уравнивает, смешивает в одну кучу и тем самым ослабляет, способствует вырождению. Нет, они считали, что братство — союз сердец, а не беспорядочное смешение людей и характеров. Они оставляли за собой, за Францией, право первородства, самопожертвования,