Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы пацифист, – сказала она.
– По-моему, такой же, как все. Мало подвигов, много везения.
– Я этим восхищаюсь.
– Да тут стараться-то особо не надо.
– Вы выиграли войну из аэроплана.
Браун поглядел на нее, перевел взгляд в окно. Огладил трость, постучал ею сбоку по столу. Кажется, раздумывал, сколько можно сказать.
– Почему вы больше не летаете?
Он скупо улыбнулся:
– Стареем.
Она не нарушила паузу, плоть ладоней погрузила в колодец платья.
– Идем на уступки.
Вдалеке грянул смех, на миг повис в воздухе, рассеялся.
– Пожалуй, я по сей день почти всегда в полете.
И затем погрузился в воспоминания – беспримесная свобода движения по воздуху. Рассказал Эмили о ночах в лагере для интернированных, о возвращении домой, о трепете «Вими», о том, как старый бомбардировщик слушался руля, вибрировал в теле пилота, и снег жалил щеки, и видимость никудышная, и хотелось вернуться к Кэтлин, и как аэроплан приземлился, споткнулся в болотной траве, и как удивительно было, что они еще живы, и толпы в Ирландии, снова возвращение домой, он стоял на балконе Аэроклуба в Лондоне, рыцарство, награда, день, когда они с Алкоком в последний раз пожали друг другу руки. Он, Браун, немало с тех пор написал и по-прежнему появляется на публике, но жизнь его довольно статична, он счастлив здесь, дома, с Кэтлин и Бастером. О многом не просит, у него и так всего в достатке.
Она видела, как его осеняет легкость. Поначалу ей почудилась в нем печаль – в первые минуты, когда он стоял в дверях, заслоняясь сыном, – но теперь она разглядела живость: он вновь становился собой. Эмили возрадовалась. Улыбка у него была медленная, загоралась в глазах, растягивала губы, и наконец лицо становилось плотнее, ближе.
Чай остыл, но они разлили остатки по чашкам. Гостиную исполосовали длинные тени. Браун рассеянно коснулся кармана пиджака.
– Кое-что еще, – сказал Браун. – Если позволите.
Он переплел пальцы, будто краткую молитву прочитал, и поглядел на Эмили. Взял печенье, окунул в чай. Подержал в чашке – печенье размокло и упало. Он выудил отсыревшее тесто ложкой. Еще помолчал.
– Вы уж простите меня.
– Да?
– Это не трагедия.
– Не поняла.
– Джеки, – пояснил он. – Джеки летел, понимаете? В аэроплане, ровно там, где и хотел быть. Он бы вовсе не сказал, что это трагедия.
Браун отодвинул ложку ото рта, металлический изгиб застыл у подбородка. Эмили пожалела, что нет Лотти – сфотографировать его сейчас.
– В воздухе. Твоя свобода в чужих руках. Понимаете меня?
Она услышала, как он вдохнул глубже.
– Может, детских, – прибавил он. – Может, тут то же самое. Может, ничего другого и нет.
Он смотрел Эмили за плечо. Она обернулась и увидела в саду Бастера. В обрамлении окна тот вроде бы с кем-то разговаривал. Эмили еще повернулась и разглядела Эмброуза. Фуражка лихо заломлена. Эмброуз поднял с земли теннисную сетку. Встряхнул, словно под дождем намокла, туго натянул. Она снова упала. Оба смеялись, мужчина и мальчик, хотя слышалось смутно.
У края корта стояла Лотти – на боку болтается камера. Взялась за другой конец сетки, потянула, наклонилась за ракеткой.
– Ваша дочь, – сказал Браун. – Имя забыл.
– Лотти.
– Да, точно.
– Мы будем очень признательны, если вы потом разрешите вас немножко поснимать.
– А молодой человек – это кто?
– Наш шофер. Из Королевских ВВС в Лондоне. Ехал всю ночь, забрал нас из Саутхэмптона. Привез сюда.
– Надо, значит, к обеду его пригласить.
Фарфор зазвенел, когда Браун ставил чашку с блюдцем на стол.
– Летчик?
– Хотел летать. Он в подразделении связи. А что?
– Иногда взлетаешь, зная, что на землю вернешься не совсем.
Блюдце грохнуло о стеклянную столешницу, и Браун убрал руку в карман. Даже через ткань было видно, как трясутся пальцы. Браун встал и направился к двери.
– Вы извините меня? – сказал он и шагнул на порог. Замер, не обернулся. – Мне нужно кое-что сделать.
Он спустился через пятнадцать минут. Узел галстука под горлом снова туг, щеки раскраснелись. Направился прямиком к Лотти, пожал ей руку:
– Рад вас видеть, барышня.
– Взаимно, сэр. Вы ведь не против? Уж больно свет хорош.
– Ах да, разумеется.
Лотти стряхнула камеру с плеча. Вывела Брауна на веранду, попросила сесть на низкий каменный парапет, против розовых кустов, над морем. На парапет он выложил трость, слегка прищурился в объектив, вынул платок, намочил, потер ботинок до блеска.
Небо за его спиной – дождевой дивертисмент, серость прошита синевой. Через плечо заглядывал куст белых роз.
– Итак, мистер Браун. Вопрос.
– Ага. Викторина, значит.
– Вы помните, какого цвета был ковер в «Кокрейне»?
– Ковер? – переспросил он.
– На лестнице.
Браун ладонью прикрыл глаза на свету. Эмили мимолетно припомнила этот жест – десять лет назад видела на Ньюфаундленде.
– Красный, – предположил Браун.
– А в ресторане?
– Я же угадал? Красный?
Лотти сменила ракурс, поймала больше тени у него на виске, текуче заскользила вдоль стены.
– А как называлась дорога, по которой вы ездили? До Лестерова луга?
– Я понял. Фокусы фотографа. Портовая дорога, если не ошибаюсь. А рыбацкие лодки там по-прежнему?
– Там по-прежнему говорят о вас, мистер Браун.
– Тедди.
– С нежностью говорят.
Эмили смотрела, как дочь вставляет в камеру новую пленку. Отснятая отправилась в карман платья. За многие годы Лотти научилась работать четко и умело – камеру перезаряжала в считаные секунды.
– У меня есть кадр, где вы бреетесь, – сказала Лотти. – Помните тазик на краю луга?
– Мы его грели бунзеновской горелкой.
– Наклонялись над тазиком.
– Это на случай, если вечером предстоит лететь. Продолжая говорить, она проволокла стул по веранде. Не спрашивая разрешения, усадила туда Брауна. Тот сел, ни словом не возразив. За его спиной сдвинулись облаконтуры.
– Вы нам приготовили бутерброды, – сказал Браун. – В то утро.
И улыбнулся до ушей. Она сменила объектив, присела на корточки, сняла от пола на широком угле.
– Мне ужасно неловко из-за письма.