Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На фоне головных болей возвращается затаенная, панически пугающая мысль о чахотке: «Дурно спал. Кошемар чахотки» (пишет через «е» на французский манер: от cauchemar).
И на другую ночь: «Опять кошемар чахотки». От этого кошмара он избавляется так же, как от кошмара гильотины: укладывает чемодан и тут же уезжает – на сей раз в Люцерн. О чахотке больше не упоминает, да и головные боли быстро утихают. «С тех пор, как я перестал пить вино, чай, кофе и меньше ем мяса, чувствую себя хорошо». Нездоровье в разном виде («колит», «руки, ноги болят») временами по-прежнему дает о себе знать, а с ним – мрачные мысли («Скоро ночь вечная. Мне все кажется, что я скоро умру»), «кошемары битые всю ночь». Но – не чахотка.
«Я совсем не так болен…»
Навязчивая идея чахотки снова возникает три года спустя, осенью 1860-го, после смерти брата Николая Николаевича. Знаем, как тяжело пережил это «самое сильное впечатление» в жизни Толстой. Он почти на два месяца остается в Гиере, где похоронил Николеньку: его держит на месте начавшийся у него сильный кашель. На вопрос брата Сергея о здоровье, шутливо отвечает: «Один доктор весьма умно мне сказал, когда я говорил, что два брата потерял чахоткой, raison de plus pour que vous n’en mouriez pas <большое основание, что вы от этого не умрете>. Против закона вероятия».
Кашель стихает, Толстой, несмотря на приступы бессонницы с жаром (лихорадкой), полгода – до весны 1861-го – энергично путешествует по Европе (второе и последнее заграничное путешествие). Возвратившись в Россию, помечает вскоре: «Чахотка есть, но я к ней привыкаю».
Но это он бодрится. В письме к А.А.Толстой зимой 1862-го подводит итог минувшим после возвращения месяцам: «Я провел дурное, тяжелое лето. Я кашлял и думал – был уверен – что скоро умру. Я доживал, но не жил. В октябре я был в Москве и ожил, принялся за работу… почти влюбился».
Это он опять бодрится. Как раз в эту пору Лев Николаевич, по свидетельству одного из учителей открытой Толстым сельской школы, «что-то заскучал». На его настроение действуют самые разнообразные обстоятельства. Почти влюбился, но не полюбил, не женился, а он тяготится одиночеством, неустроенностью, испытывает потребность в семье. Задуманный им педагогический журнал требует постоянной борьбы с цензурными придирками. После крестьянской реформы 1861 года его назначают мировым посредником, но он не имеет возможности решать крестьянские дела по справедливости, ссорится с другими посредниками, соседями-помещиками, чиновниками, в итоге, в знак протеста, «по болезни» оставляет должность. Собственные хозяйственные дела также оставляют желать лучшего.
«Лев Николаевич стал жаловаться на недомогание, на хандру, – вспоминает другой сельский учитель (Толстой со своими учителями в это время особенно близок). – Открыл у себя присутствие чахотки. Хотя болезнь мало соответствовала его крепкой фигуре и здоровому цвету лица, тем не менее, помня смерть брата (!), он становился и мнительнее и беспокойнее, и стал страдать бессонницей. И затосковал он до того, что решил под каким-нибудь предлогом сбежать куда-нибудь…» Снова – сбежать.
«Болезнь мало соответствует», но – открыл, сделался мнительным, тоскует. Душевная подавленность вызвала и физическое недомогание, – формулирует проницательный биограф Н.Н.Гусев: усилился кашель.
Он едет в Москву посоветоваться с врачами. Среди них – давний приятель Андрей Евстафьевич Берс, его жена, Любовь Александровна, – подруга детства Толстого (ее отец, Александр Михайлович Исленьев – прототип отца в «Детстве», «Отрочестве» и «Юности»). Дочери Берса, Софье Андреевне, предстоит вскоре стать женой Льва Николаевича. Ни он, ни она об этом пока не знают.
Младшая сестра Софьи Андреевны, Татьяна будет вспоминать:
«Шел великий пост 1862 года. Лев Николаевич захандрил. Он чувствовал себя плохо, кашлял и хирел, воображая себе, что у него чахотка, как у его двух покойных братьев… Доктора посылали его на кумыс… Отец успокаивал его, утверждая, что у него нет чахотки, нет ничего серьезного, но что кумыс будет ему вообще полезен».
В мае, захватив с собой двух любимых учеников яснополянской школы, Толстой отправляется «к башкирцам», в самарские степи: «Не буду ни газет, ни писем получать, забуду, что такое книга, буду валяться на солнце брюхом вверх, пить кумыс да баранину жрать! Сам в барана обращусь – вот тогда выздоровлю!»
По дороге на кумыс, в Москве, снова навещает Берсов: «Он сильно кашлял, похудел с тех пор, как мы не видели его, и, как нам казалось, был раздражителен и чем-то озабочен». Ночью Татьяна спрашивает сестру о ее любви к Льву Николаевичу.
– Ах, Таня… у него два брата умерли чахоткой.
– Так что же, он совсем другого сложения, чем они. Поверь, что папа лучше нас знает.
В самарских степях он почти два месяца, до середины июля. Кумыс помогает – «Я совсем не так болен, даже совсем не болен». Он привозит нескольких башкирских кобыл в Ясную Поляну – изготавливать кумыс на месте. Но в конце лета жизнь его поворачивает в иное русло. Он «влюблен, как не верил, чтобы можно было любить». Решение жениться на Софье Андреевне окончательно овладевает им.
В Ясную Поляну сообщает: «Кумыс и кобыл прекратить… Здоровье мое хорошо».
Еще долго будут и поездки на самарский хутор, и кумыс, даже изготовление кумыса в Ясной Поляне. Но тому причиной, по большей части, другие болезни. О чахотке, правда, нет-нет да и вспомнит, но «кошмар чахотки», кажется, его оставляет.
Цена подробностей
Уже вспоминали об умершем от чахотки Николае Левине в «Анне Карениной». Но описание чахоточного больного появляется у Толстого почти двумя десятилетиями раньше, в рассказе «Три смерти», созданном в 1858 году. Три смерти – это смерть барыни, мужика и дерева. «Барыня гадка и жалка, потому что лгала всю жизнь… Мужик умирает спокойно… Дерево умирает спокойно, честно и красиво», – объясняет Толстой мысль рассказа, внутреннюю связь, соединяющую в нем эти три смерти.
Но нам сейчас интересна наблюдательность Толстого в описании болезни, точность его взгляда. На первой же странице – портрет больной барыни, и в нем метко, просто-таки «врачебным» взглядом схваченные подробности.
«Прямой ряд, уходя под чепчик, разделял русые, чрезвычайно плоские напомаженные волосы, и было что-то сухое, мертвенное в белизне кожи этого просторного ряда. Вялая, несколько желтоватая кожа неплотно обтягивала тонкие и красивые очертания лица и краснелась на щеках и скулах. Губы были сухи и неспокойны, редкие ресницы не курчавились, и дорожный суконный капот делал прямые складки на впалой груди. Несмотря на то, что глаза были закрыты, лицо госпожи выражало усталость, раздраженье и