Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все происходило одновременно, параллельно. С одной стороны, мы были студенты, мы много занимались, в Тарту, где я учился, развивалась молодая тогда наука – семиотика, проходили замечательные семинары. А с другой стороны, в воздухе уже начинало носиться что-то нехорошее. В 64-м – дело Бродского, осенью 65-го – арест Синявского и Даниэля. Это были люди из мира литературы, а я учился на филологическом факультете, значит, это все было мне очень близко. Как-то эти два потока совмещались в наших головах: еще продолжавшееся продвижение к свободе – и одиночные, но очень знаковые аресты, они еще в хрущевскую эпоху начались.
Арсений Рогинский. Москва, 2015
(Фото Томаша Кизны)
Но для меня и для моих друзей это не была эпоха политических споров. По совести сказать, я не думаю, что у моего поколения было определенное политическое мировоззрение. Считается, что Хрущев попытался обновить социализм, ленинизм, коммунизм. Действительно, многие старшие во все это продолжали верить. Но у моего поколения этой веры не было, и вообще мы больше интересовались проблемами культуры. Развивающееся где-то там, в Москве (а это и далеко, и близко, связи между Тарту и Москвой были довольно тесные, новое диссидентское движение – это было нам близко, мы это переживали. События в Чехословакии воспринимали с симпатией. Конечно, мы знали имена всех этих чешских коммунистов, всех этих чешских начальников и т. д. Я повторяю: я не то чтобы был человек с очень сильным политическим мировоззрением, который бы знал: должно быть не это, а то. Вообще-то мне всегда казалось, что советская власть вечная. Но вот люди вроде бы хотят что-то получше устроить у себя. Ну и замечательно, они же имеют на это право. Может, тогда и начинало формироваться во мне что-то политическое. И, конечно, к 21 августа я уже читал все чешские тексты, которые ходили в самиздате в русских переводах.
Но я не помню, чтобы мы это остро обсуждали. Обсуждать начали совсем незадолго, за несколько месяцев до вторжения, и обсуждали только, по-моему, в одном смысле: решатся наши это прекратить или нет? Что они предпримут? Потому что, конечно, и Будапешт в нашей памяти присутствовал (хотя тогда мне было десять, мальчишка совсем был).
И когда это случилось, когда в Прагу вошли войска, то для старшего поколения это, может, и было какое-то разочарование в социалистических идеях. Наверняка было. А у нас не было этих идей, и ни в чем таком мы уже не разочаровывались. У нас было ясное представление о том, что от этой власти мы уж точно ничего хорошего никогда не дождемся.
Повторяю: я принадлежал к кругу людей, для которых выход томика Пастернака или Мандельштама в «Библиотеке поэта» был гораздо важнее всех политических дел. И 21 августа 1968-го было для меня не прощанием с политическими иллюзиями, а прощанием с надеждой на то, что будущее моего поколения сложится в какой-то степени благополучно, что наша жизнь будет какой-то другой, чем у наших родителей. А наши родители – это поколение, испытавшее сталинский террор. Еще году в 1965 – 1966-м, мне кажется, можно было надеяться на лучшее, несмотря даже на арест Синявского и Даниэля. А после 21 августа – уже нет. Ясно было, что ничего хорошего ждать нам не приходится.
Я думаю, что для моего поколения, для меня и для моих друзей, гораздо большее значение, чем ввод войск в Прагу, имел выход нескольких человек на Красную площадь. С некоторыми из них – с Наташей Горбаневской, например, – я был уже к этой минуте знаком. Это, а не Чехословакия, было предметом наших дискуссий. Потому что эта эстетика экзистенциального диссидентского поступка вошла в нашу жизнь. Что мы должны делать для того, чтобы себя уважать? Этот вопрос был для нас необычайно важен. Не «продолжать себя уважать» – мы были слишком молоды, чтобы задумываться, уважаем мы уже себя или еще нет, – а вот впредь мы как жить должны, чтобы себя уважать? Этот вопрос, наверное, и был для меня главным, что я вынес из событий 68-го года.
Итак, прощание с надеждами на лучшее, окончательное понимание, что мы с советской властью не просто чужие, а что мы с нею в разных окопах, – это первое.
Второе – размышления на тему: а что же я лично должен делать?
И третье – это удивительное ощущение, которое дала мне именно Эстония. Я учился в Эстонии, среди эстонцев. Одни эстонцы считали – и не скрывали своего взгляда, – что они оккупированная страна. Другие считали примерно то же самое, но при этом дружно делали комсомольскую карьеру, спокойно вступали и в комсомол, а потом в партию и т. д. Не очень-то я задумывался над проблемами массового эстонского сознания, но меня, конечно, интересовало сознание людей, с которыми я сталкивался.
Хочу рассказать один сюжет, который, может быть, вам и не нужен, но нужен мне. 21 августа 1968 года в моей жизни – это день, когда я, уже закончив университет и получив распределение учителем в одну деревенскую школу в Эстонии, явился в эту школу. Это была маленькая деревенская школа, там, наверное, было три-четыре учителя, и я там должен был преподавать русский язык и литературу. Приехал в эту школу, пришел в учительскую. Там сидел за столом директор и слушал западное радио на эстонском языке. А я всю ночь ехал в поезде и не знал ни о каких событиях. Я чувствую, что он как-то очень волнуется, спрашиваю: «Что случилось?» А он мне говорит: «Войска, Прага, танки и т. д.» Я сел, стал думать. А потом он говорит: «А вы кто?» Я говорю: «Я учитель, меня к вам распределили». А он: «Вам сколько лет?» Я говорю: «Двадцать два». А он был пожилой человек. И он говорит: «Так тебя же сейчас воевать пошлют. А зачем ты мне нужен, если тебя сейчас воевать пошлют?» У него было полное ощущение, что начинается война.
Арсений Рогинский. Усть-Нарва (Эстония), середина 1970-х
(Из личного архива А.Б. Рогинского)
И он написал мне бумажку, что я ему не нужен. «Поезжай в районный отдел народного образования, – говорит он мне, – и покажи эту бумажку». Я поехал в районный отдел народного образования, на автобусе каком-то, из деревни в маленький районный центр. Приехал. Там тоже сидит группа людей, и все они точно так же неотрывно слушают радиоприемник. Я им показал бумажку. И опять они говорят: «Парень, сколько тебе лет? Тебя же сейчас в армию заберут». Вообще-то я был освобожден от армии, но они меня даже не спрашивали. И они точно так же написали бумажку, и я на следующий день точно так же приехал в министерство, и в министерстве эстонский чиновник то же самое сказал: «Да тебя в армию заберут». Им даже было жалко, что, может быть, я там погибну на этой войне. У эстонцев было ощущение, с одной стороны, траура, а с другой стороны, для них это было еще одно доказательство природы этой самой коммунистической власти, которая когда-то в 1940-м захватила их, а теперь вот решила захватить Чехословакию. В общем, благодаря всей этой истории меня в течение суток освободили от распределения, то есть вообще от обязанности три года отрабатывать в школе. И я уехал из Эстонии в Ленинград и жил дальше в Ленинграде.