Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи – падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мгновения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо – листвой шумит, стволом – растет! Все эти деления на тело и дух – жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые “Prager Diele” этим цвели… Здесь сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления под видом “откровения”. – Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: “то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то – нет”. Это – деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее, вершу свой мир, заочный, где я хозяин!»
Александр Бахрах – она с ним не знакома, она не встретила его тогда в Берлине. Она уже позже, в Праге, вернее, в деревне под Прагой, прочтет его рецензию на свою книгу «Ремесло». Рецензия ей понравится, и 9 июня 1923 года она напишет ему первое письмо. Потом письмо вслед за письмом…
«…Я не знаю, кто Вы, ничего не знаю о Вашей жизни, я Вами совершенно свободна, я говорю с духом…
…Я хочу от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров…
…Безмерность моих слов – только слабая тень безмерности моих чувств…
…У меня так много слов… Это волшебная игра. Это вполне va banque[52] – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, и его много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но кроме него у меня нет ничего…»
Идет «волшебная игра», и Марина Ивановна творит заочный миф о Бахрахе. И она уже вовлечена, увлечена, и когда в августе задерживается ответ от него: «Друг, я не маленькая девочка (хотя в чем-то никогда не вырасту), обжигалась, горела, страдала – все было, но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы…
…Изменяем мы себе, а не другим, но если другой в этот час – то мы все-таки изменяем другому. Кем Вы были в этот час? Моей БОЛЬЮ…»
«Забыла сказать, что у меня к Вам целая стая стихов…» В письме она пишет: «Но в глубокие часы души… все мои опыты, все мои старые змеиные кожи – падают…» И в стихах:
И как часто в письмах, а их много, подобных писем, она как бы проигрывает то, что потом станет стихом, и рифма отсечет все лишнее!
Письма необходимы ей, как и тетради с черновиками, набросками и вариантами, как дневники; письма – это одно из составных звеньев творческого процесса. Она не боится гласности, а ведь письмо – это гласность – не завтрашняя, как дневники, тетради, письмо – гласность сегодняшнего дня. А пишет она людям, которых не знает вовсе и даже не видела их, и пишет, не только открывая им свою душу, она отверзает душу, вынося на обозрение все самое потаенное! Она доверчива и безмерна в этом, как и во всем. И ей необходима эта полная открытость, этот монолог-письмо, ибо это способ познания себя самой, своей души, а познавая себя, свою душу, она познает и нас, и наши души!..
И мне представляется – она порой, заглядывая в тупики и мрачные извивы человеческой души, оказывается, быть может, больше Достоевским, чем сам Достоевский, которого она так не любила…
Марина Ивановна не раз писала Бахраху, что ей «мерещится большая вещь, влекусь к ней уже давно», – но, видно, для большой вещи нужно наитие стихий, а не увлечение в письмах, «заустно и заглазно». И вот 20 сентября письмо к Бахраху:
«Мой дорогой друг, соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.
Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше.
Я люблю другого – проще, грубее и правдивее не скажешь.
Перестала я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась – я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас наша встреча с Вами.
О, тепло не ушло. Перестав быть моей бедой, Вы не перестали быть моей заботой…
Как это случилось? О, друг, как это случилось?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу: “Связь?” Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки – до губ – и где же предел? И есть ли предел?! Земные дороги коротки. Что из этого выйдет – не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание.
Это письмо есть акт моей воли. Я могла бы его не писать, и Вы бы никогда ничего не узнали…
Теперь главное: если Вы без меня не можете – берите мою дружбу, мои бережные и внимательные руки. Их я не отнимаю, хотя они к Вам и не тянутся… “влеченья – род недуга”. Недуг прошел, болезнь прошла, – ну, будем правдивы: женская смута прошла, но…
Друг, я Вас не утешаю, я себя ужасаю, я не умею жить и любить здесь…»
И 22 сентября – Константину Родзевичу:
«…Арлекин! – так я Вас окликаю. Первый Арлекин за жизнь, в которой не счесть – Пьеро! Я в первый раз люблю счастливого и, может быть, в первый раз ищу счастья, а не потери, хочу взять, а не дать, быть, а не пропасть! Я в Вас чувствую силу, этого со мной никогда не было. Силу любить не всю меня – хаос, – а лучшую меня, главную меня. Я никогда не давала человеку право выбора: или все – или ничего, но в этом все – как в первозданном хаосе – столько, что немудрено, что человек пропадал в нем, терял себя, и в итоге меня…
Вы сделали надо мной чудо, я в первый раз ощутила единство неба и земли. О, землю я до Вас любила: деревья! Все любила, все любить умела, кроме другого, живого. Другой мне всегда мешал, это была стена, об которую я билась, я не умела с живым! Отсюда сознание: не – женщина – дух! Не жить – умереть. Вокзал…»
И снова письма, письма Бахраху, Родзевичу, другим. Она открыта в своих чувствах и не умеет их таить. И письма часто пишутся с черновиками, которые остаются в тетради. «Тетрадь – гласность, если не нынешняя, так грядущая», – говорила Марина Ивановна. А к своим письмам у нее особое отношение: когда остывает увлечение, для нее письмо – только литература! И она даже делала подборки писем и собиралась их опубликовать…