Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что?
– Мы часто недооцениваем чувства животных. Посмотрите на вашего кота. Чтобы выжить, ему нужен был смысл жизни: вы. Это его любовь, это ваша любовь его воскресила.
Элиза, потрясенная, охваченная пылкой нежностью, которую сжимала в ладонях, соскользнула на пол, уткнулась носом в мягкую шерстку, теплую, шелковистую, и впервые за пять лет заплакала.
* * *
Она закрывала чемодан, когда ей позвонил адвокат Сэма Луи.
Это было ее последнее утро в Энсисеме. В девять часов служащий агентства осмотрел квартиру, вернул ей залог и попросил, уходя, бросить ключи в почтовый ящик. В полдень у дома номер пять по улице Стейнберга остановилось такси, и теперь шофер грузил багаж.
Адвокат по телефону представился, напомнив об их встрече на суде над Сэмом Луи, когда… Она тотчас перебила его, заверив, что отлично его помнит.
– Что вы хотите, мэтр?
– Послушайте, мое обращение несколько выходит за рамки обычного. Мой бывший клиент, Сэм Луи, попросил меня, чтобы я связался с вами.
– Вы это сделали. Дальше?
– Мм… Он утверждает, что вы регулярно навещали его в течение двух лет.
– Верно.
– Произошло нечто необычайное, мадам Моринье: Сэм Луи осознал весь ужас совершенных им преступлений! Сэм Луи понимает, что незаконно лишил жизни пятнадцать невинных женщин. Он сожалеет об этом. Переживает. Страдает. Мучится. Он, прежде описывавший свои убийства с объективностью видеокамеры, теперь рыдает при одной мысли о своей жестокости, о своих ударах, не может без слез вспоминать испуганный взгляд женщин, их крики, их сопротивление. Он точно одержим. Он понял также, что сломал жизнь пятнадцати семьям. Вот уже месяц он пишет всем близким своих жертв, выражая им свое сочувствие и раскаяние. Это просто чудо, мадам Моринье. И этим чудом, по его словам, он обязан вам.
– Вот как?
– Он стал человеком, мадам. Он! Будучи его защитником, я не должен говорить о нем дурно, но эта метаморфоза меня потрясла.
– Он сказал вам точно… в какой момент… он стал… человеком?
– В день, когда вы его простили.
Элиза уставилась на птаху с угольным оперением, севшую на лужайку. Круглый глаз в желтом кольце, как в монокле, обозревал окрестности.
Адвокат торопливо продолжал:
– Он плачет, рыдает, захлебывается слезами, мучится. Вот уже полтора месяца это другой человек. Нет, не так: это человек. Он жаждет встретиться с вами, мадам. Он не говорил с вами восемь недель. Навестите его, прошу вас. Вы так удивитесь.
– Не думаю.
– Как?
– Не думаю, что я удивлюсь. Моей целью, когда я пошла на контакт с ним, было именно это: вернуть его человечеству.
– Вы святая.
– Это было нелегко.
– Я держал бы пари, что у вас ничего не получится. Правда ли – простите мою нескромность, но… Правда ли, дорогая мадам, что вы его… простили?
– Да.
– Восхитительно!
– Я счастлива. Это худшее, что я могла ему сделать.
– Как?
– Передайте ему две вещи от меня, мэтр. Во-первых, скажите, что я не приду к нему больше никогда.
– Но…
– А потом скажите ему: теперь, когда он снова человек… – Элиза задумалась, прочистила горло и с расстановкой произнесла: – Добро пожаловать в ад!
Не сказав больше ни слова, она повесила трубку.
В траве прыгал дрозд, склонял головку, всматриваясь в землю, клевал зернышки, передвигался скачками, как будто состоял не из костей, а из пружинок. В последние несколько недель он освоил лужайку с острым чувством территории, как до него кот.
Шофер такси указал на чемодан в дверях:
– Последний?
– Да, спасибо, здесь колбаса – гостинцы для моих сестер.
– Жду вас в машине.
Элиза окинула взглядом цветущий сад, черного дрозда, чистившего перышки под лавром, синичек, отваживающихся залететь на террасу, потом подняла с пола плетеную корзину и сказала, помахав ключом:
– Прощай, Энсисем! Будем жить в Париже. Идет?
Кот на дне корзины не возражал.
– Пожалуйста, нарисуй мне самолет.
Вернер фон Бреслау обернулся. Девчушка с огромными глазами и ореолом белокурых, тонких, как пух, волос протягивала ему блокнот и карандаш. Не сомневаясь в его могуществе, она не отрывала глаз от его рук, уверенная, что они послушаются.
– Как ты попала в мой сад?
Она подняла к нему лицо, явно удивленная, что приходится объяснять столь очевидные вещи.
– Я перелезла через стену.
– Но это опасно.
– Кот каждый день перелезает.
– Это запрещено.
– А кот это знает?
Она спокойно смотрела на него, словно они были знакомы с незапамятных времен, хотя он видел ее впервые. Угадав вопросы, которые могли прийти ему в голову, она добавила с доброжелательной улыбкой:
– Меня зовут Дафна, мне восемь лет, я живу в соседнем доме.
– А…
– А ты не знал?
– Нет. И давно?
Она ответила с серьезным видом:
– Всегда…
Это «всегда» понравилось ей самой.
Вернера фон Бреслау позабавило это понятие вечности, ограниченной коротким – восемь лет – существованием; он-то родился здесь девяносто два года назад, и его вечность насчитывала почти столетие.
Она нахмурилась:
– Для летчика ты не слишком наблюдательный.
– А откуда ты узнала, что я был летчиком?
– Ты больше не летчик?
– Я вышел в отставку.
Она захлопала ресницами и, казалось, была не совсем уверена, что значит слово «отставка». Вернер счел нелепым объяснять это ребенку и строго произнес:
– Иди домой.
– Пожалуйста, нарисуй мне самолет.
– Нет времени. Мне нужно работать.
– Неправда! Ты в отставке.
Он взглянул на нее со смешанными чувствами: его раздражала ее напористость, но нравилось умение дать отпор, невозмутимая дерзость, скорее лукавая, нежели вызывающая. Он со вздохом сказал:
– Я не умею рисовать.
Она пожала плечами:
– Все на свете умеют рисовать.
– Нет.
– Да!
– Ну, скажем так, я плохо рисую.
– А вот я рисую очень хорошо.
Она была горда собой, ничуть не сомневаясь в этом главном вопросе, и ей хотелось, чтобы он признал ее превосходство. Он одобрительно кивнул. Она добавила: