Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я и предполагал, история попала в цель. Бьялли сразу же взорвался смехом, смеялся и кто-то еще, но забавнее всего было следить за теми, кто смеяться отнюдь не хотел, они почти не дышали, лица раскраснелись, они фыркали, давились, брызгали слюной, кашляли. Я сразил всех наповал и мог уходить. Несколько человек побежали за мной. Я понял, что мне пора, и начал жать людям руки на прощанье, как президент после официального визита, у меня промелькнула мысль, что это, возможно, будет выглядеть комично; вспомнив о другой вечеринке, я заскочил в туалет, а оттуда в гардероб, взял верхнюю одежду, элегантное пальто, которое идеально подходило завсегдатаю тусовок, и выбежал на улицу.
Я уже упомянул писательницу Имбру, с голубыми кошачьими очками? Удивительная женщина, дожила до средних лет, а продолжает изображать из себя какую-то смесь сельской чудачки и девочки переходного возраста. Вокруг шеи она обмотала какое-то синее покрывало, а одета была в белую кофту из ангоры, узкую юбку неонового цвета, короткую, и красные туфли на высоком каблуке. Офигенно дерзко и элегантно? Возможно, если бы на ней при этом не было длинных панталон и грязно-серых шерстяных гетр. В гетрах, которые, несомненно, доходили до икр, но сбились гармошкой на лодыжках, и красных вечерних туфлях. Вроде недавно по телевизору показывали эротический сериал «Дневники красной туфельки». В нем явно упустили длинные панталоны и шерстяные гетры…
— Привет! — начала она, когда я вышел, голос у нее был высокий, дрожащий и мягкий, но очень вопросительная интонация; как Бьёрк или пятилетняя девочка в радиопьесе.
— Здравствуй, — сказал я, запахивая пальто и собираясь уже пойти.
— Ты ведь на вечеринку в Корпу? — спросила она.
Это меня поразило. Как она узнала? У меня возникло чувство, что она за мной следит. Но она быстро добавила:
— Я тоже туда, может, вместе пойдем?
Ну что я мог сказать? Только «о’кей» — и пожал плечами, мне все равно, кто пройдет этот отрезок пути одновременно со мной. Была середина декабря, пятница, рождественское оживление, машины буксовали в дорожной слякоти, задние фары, красные стоп-сигналы и мигающие желтые поворотники сверкали вместе с развешенными на улице гирляндами и рождественскими украшениями в витринах магазинов. На тротуарах одна грязь и полурастаявший лед, а в остальном темно, уютно и почти тепло для такого времени года; я повеселел от выпитого спиртного, а огни, шум машин и окружающие люди создали у меня ощущение возвышенности. Поэтому мне и было все равно, хотя шли мы медленно, а я привык скорее вышагивать большими шагами, но писательнице Имбре трудно было идти в вечерних туфлях на высоком каблуке, она неуклюже плелась, оступалась и спотыкалась и вдруг стала меня раздражать. Я надеялся, что мы не встретим никого из моих знакомых, чтобы не подумали, будто у меня с ней что-то серьезное… Хотя не встретить никого было почти невозможно, в городе очень много людей, я ускорил шаг, чтобы по мне было видно: я не намерен ни с кем возиться; с одной стороны, я старался быть поскучнее и оттолкнуть ее, а с другой — меня мучили угрызения совести: вдруг бедняжка по моей вине в этот декабрьский вечер сломает ногу на своих шпильках, она ведь без пальто, в юбке и джемпере из ангоры…
Я увеличил скорость, но она тут же меня догнала. Быстренько доскакала как ни в чем не бывало. Оглянувшись по сторонам, я увидел ее макушку, она как-то стала ниже ростом, и тут до меня дошло, что она сняла свои красные туфли, держала их, зацепив пальцами каблуки, они болтались в руках, как дамские сумочки, а она так и шлепала по слякоти, как будто ничего не случилось, в промокших насквозь шерстяных гетрах.
— Подожди, — вдруг сказала она. — Погоди, подержи мои туфли.
Я был поражен и остановился, и у меня в руках сразу же оказались кричаще-красные женские туфли. Писательница пояснила:
— Мне нужно пописать.
Что? Я осмотрелся вокруг, поблизости ни одного общественного туалета; мы стояли на улице Лайкьяргата, между гимназией и старой Центральной школой, там был лишь маленький садик с низкими деревцами и статуей женщины с ребенком, но я даже подумать не успел, как писательница Имбра задрала свою неоново-зеленую юбку, спустила панталоны и присела между деревьями. Сидела на корточках и писала. Мимо шли люди, а она сидела на виду у всех; эта женщина в мокрых грязно-серых шерстяных гетрах сидела и писала прямо у края тротуара. А на тротуаре стоял я, в пальто, с огненно-красными женскими туфлями, и ждал. «Здравствуй», — послышалось мне, и я в смущении поднял глаза, посмотрел в спины людей, которые только что прошли, и зло усмехнулся. В гневе бросил туфли писающей писательнице в кусты и зашагал прочь.
Теперь Эйвинд хочет продать дом мне. Я просто потрясена. Я всегда считала, что это его дом. Он же в нем вырос, и естественно было бы, чтобы дом оставался за ним. Но он сказал, что совершенно не важно, на чье имя оформлена собственность, главное, что тогда мы смогли бы выручить за квартиру намного больше. И я подумала, пусть решает сам, ведь в том, чтобы квартира была записана на мое имя, нет ничего опасного; если, например, с Эйвиндом что-то случится, то даже лучше, если бумаги будут оформлены на меня. А еще я посоветовалась с родителями — разумеется, лишь о том, что Эйвинд хочет оформить на меня квартиру, они все обдумали и сочли цену справедливой, тогда я взяла ссуду в государственном жилищном или строительном фонде — все не запомню, как это называется, — и заплатила Эйвинду, так что теперь у него куча денег, вернее, у нас, и мы собираемся вместе с детьми отправиться на три недели во Флориду, поскольку, как говорит Эйвинд, должны же быть в Западном полушарии места получше Миннеоты.
После этих двух звонков брата Симона Петура я никоим образом не собирался с ним больше общаться; предчувствие подсказывало мне, что иметь дело с этим человеком не так уж просто. Однако вечером в четверг, три недели спустя, он вдруг позвонил сам, был разговорчив и любезен, извинился за то, что не звонил раньше, и сказал, что мы во что бы то ни стало должны встретиться — он прочитал книгу и собирается посмотреть пьесу и, как я понял, начал общаться с мамой; Симон Петур казался необычайно добрым и милым во всех отношениях. Я, конечно, ответил, что нам, наверное, нужно выпить по паре-тройке кружек пива и обсудить старые дела; у меня совсем не было денег, театр еще не выплатил, что мне было положено, и мне пришло в голову, что, может, Симон выпишет мне вексель, пока не разрешится этот конфликт с издательством. Еще я надеялся, что он согласится пойти со мной на разбирательство — он ведь ревизор и знает все, что связано с такого рода деятельностью, он дружит с юристами и другими полезными людьми, — кроме того, я был уверен, что издательские стервятники-толстосумы переменятся в лице, когда я заявлюсь к ним с видным бизнесменом и представлю его как своего брата, а то мне казалось, что весь этот литературный сброд всегда смотрел на меня как на какого-то шалопая, на котором можно играть, как будто он их старая гармоника. Но Симон сказал, что в эти выходные у него, к сожалению, нет времени болтать за кружкой пива, дел очень много, навалилась дополнительная работа, его вечно нагружают, звонят из фирм, чья бухгалтерия замешкалась с годовым отчетом, и слезно просят навести ажур, — но вот сразу после выходных мы непременно встретимся, попьем кофе и разберемся с делами — даже вместе заглянем к «твоей маме», о пожилых надо заботиться, они должны чувствовать, что есть кто-то, кому они небезразличны, хотя эта женщина так устроена Богом, что едва ли будет ныть или жаловаться, сказал Симон Петур…