Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего вы от меня хотите? – с тоской спросил Георгий. – Что вы пытаетесь мне доказать? Не побегу я в милицию, не волнуйтесь.
Андрей Михайлович в сердцах плюнул на пол – не изобразил плевок, а именно плюнул.
– Я знаю, что не побежишь, – сказал он. – А если и побежишь, так добежать тебе не дадут. Я же не об этом толкую! Я добра тебе хочу, понимаешь? Ну что делать, если своих детей мне Бог не дал! Мне дело нужно кому-то передавать, старость-то не за горами… А ты артачишься, упираешься, как бычок на веревочке, няньчишься то с совестью, то с самолюбием своим… Я же тебя насквозь вижу! Ты ведь решил, что я тебя нарочно подмял, идею твою прикарманил, сделал из тебя пешку безмозглую, деревянную, козла отпущения… Да не так все это! Козлов я себе за три копейки сотню куплю, а мне партнер нужен. Не военнопленный, который только и смотрит, как бы когти рвануть, а партнер! Молчи, ничего не говори! Слушай старших, сопляк… Мне сейчас твои реплики не нужны, не хочу я с тобой спорить. Не готов ты к спору, Жорик. Ты поживи с этим, переспи пару ночек, поразмысли – трезво поразмысли, без этих твоих розовых соплей! – а там, глядишь, у тебя и охота спорить пропадет. Честный бизнесмен – это то же самое, что честный политик. Небылица это, сказка для дураков. Все грешат, только одни больше, другие меньше. Кто не попался, тот и честный. А кто влип, на того, ясное дело, всех собак вешают… И еще: чем меньше грешишь, тем меньше рискуешь. Это правильно. Но и выигрыш меньше! Что ты заработаешь на своих подрядах, если не станешь ловчить? Да тут и конкурентов не понадобится, родное государство тебя сглотнет вместе с ботинками и шнурков не выплюнет… Чтобы сорвать большой куш, нужен размах. Лес рубят – щепки летят. Вот так-то, Жорик, так-то, сынок…
"Все правильно, – подумал Бекешин, снова закрывая глаза и откидываясь назад так, что затылок прижался к горячим доскам. – Все, что он говорит, – голая правда, и совесть, тут абсолютно ни при чем. Да и нет никакой совести, если разобраться. Где она, совесть? Что это такое? Это что – орган, отросток какой-нибудь наподобие аппендикса? Есть просто система моральных и правовых норм вроде уголовного кодекса, только гораздо более древняя – такая древняя, что мы воспринимаем ее установки как нечто врожденное, заложенное в нас от природы. А на самом деле все эти пресловутые муки совести есть просто глубоко укоренившаяся боязнь общественного неодобрения, порицания, а то и вовсе уголовного суда…
Да, прав, прав старый вурдалак. Да я и без него давным-давно знаю, что с самим собой всегда можно договориться, и никакая совесть никому и никогда в этом не мешала. Ее придумали книжные хлюпики вроде моего папахена, чтобы оправдать свою трусость и никчемность. Бедность – не порок… Бедный, но честный…
Никакая это не совесть. Это просто организм с непривычки бунтует. Точно так же, как бунтовал в свое время против сигарет и спиртного. Ведь наизнанку выворачивало, а потом ничего, попривык…
И насчет денег он прав. Совесть совестью, а от денег я отказываться не стал. Да и как теперь отделить, как отличить деньги, заработанные так называемым честным путем, от тех, которые принесла мне эта афера? То есть отделить-то их, наверное, можно, но вот стоит ли этим заниматься? Что останется-то, если от них отказаться? Слезы, жалкие гроши…"
«К черту, – сказал он себе. – Какая теперь разница? Мертвые мертвы, и никому не докажешь, что я ничего не знал заранее. Да и что это меняет? Лейтенанта Фила жаль… Сгорел заживо в заимке… Заимка, наверное, это что-то вроде бани – четыре бревенчатых стены, двускатная крыша, дощатая дверь…»
Он представил, каково это – сгореть заживо, и зябко передернул плечами: “Страшно это, наверное… Страшно и больно. Хотя он, скорее всего, сразу потерял сознание, задохнувшись в дыму. Во всяком случае, в это хочется верить”.
«Погоди, – сказал он себе. – Постой, приятель. Ведь не это главное. Работяги, Фил, деньги – это все детали. А главное вот что: хочешь ли ты пойти против старика только для того, чтобы ублажить свою так называемую совесть? Ну, так как – хочешь? Только не торопись с ответом. Учти, что это будет пострашнее, чем сгореть заживо. Это верная смерть. Верная смерть на одной чаше весов и верный заработок на другой. Какой-нибудь поручик Бекешин образца тысяча восемьсот затертого года в такой ситуации не стал бы колебаться ни секунды. Лучше смерть, чем бесчестье, ну и так далее… Хотя это еще бабушка надвое сказала, между прочим. Они тоже были людьми, все эти поручики и штабс-капитаны, и ничто человеческое было им не чуждо. Так что на той чаше весов, где должны лежать совесть, честь и прочие атрибуты дворянского происхождения, не остается ничего или почти ничего…»
В офис он вернулся через два часа после окончания обеденного перерыва, чувствуя себя непривычно пьяным и каким-то опустошенным, словно там, в бане, из него незаметно вырезали что-то большое и привычное. “Может быть, – подумал он, – это как раз и была моя совесть? Может быть, она все-таки представляет собой какой-то вполне определенный орган? А старик взял и вырезал его. Заболтал меня, усыпил, а потом сделал пальцы этаким крючком, как те шаманы по телевизору, которые могут вынуть из вас печень голыми руками, даже не повредив при этом кожу.., значит, сделал пальцы крючком, проткнул ими мое несчастное брюхо, забрался туда по локоть, нащупал совесть.., знает, гад, какова она на ощупь, не впервой ему, наверное.., нащупал он ее, значит, уцепился покрепче и дернул… Чвяк… И – ногой ее, ногой. Под лавку и в сток…"
Он упал в кресло, закурил и тряхнул головой. “Надо же было так надраться… Да, – сказал он себе. – Да, да, да! Надо. Надо было надраться, да так, чтобы хоть на время отключиться и перестать обо всем этом думать. Да и думать-то, в сущности, не о чем. Во-первых, все уже давно идет само собой, а во-вторых, девяносто девять человек из ста в такой ситуации вообще не стали бы думать. Еще бы – такие деньжища!"
Дверь отворилась, пропуская секретаршу.
– Георгий Янович, – сказала она, – вам целый день звонит какой-то…
– Леночка, – перебил ее Бекешин, – солнышко ты мое… К черту телефон. Скажи мне лучше, у нас здесь есть какая-нибудь выпивка? Что-то я запамятовал, а в горле пересохло, как… Пересохло, в общем.
Секретарша бросила на него косой испуганный взгляд и неуверенно протянула руку, указав наманикюренным розовым пальчиком на встроенный бар, дверца которого была замаскирована репродукцией абстрактной картины.
– А! – радостно воскликнул Бекешин. – В самом деле… Как же это я? Будь добра, солнышко, достань оттуда бутылочку чего-нибудь покрепче и два стакана. Давай, давай ее сюда… Садись. Давай-ка дернем с тобой по сто граммов, а еще лучше по сто пятьдесят. И вообще, давай надеремся как сапожники и будем петь революционные песни…
– Я… Мне нельзя, – пискнула секретарша. Она выглядела совершенно потерявшейся. “Немудрено, – подумал Бекешин. – Она меня таким сроду не видала. Никто меня таким сроду не видал, во всяком случае, на работе”.
– Нельзя? – изумился он, так высоко вздернув брови, что даже потерял равновесие и чуть было не сковырнулся со стула. – А почему же это нам нельзя пить? Мы что, беременны?