Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не соображая от страха, боясь, что сейчас придут и увидят меня в таком обличье, в дезабилье, я ползком выбралась наружу, вся в пыли и паутине и, схватив платье, бросилась вон из библиотеки.
К себе в комнату дороги не было. Для этого надо было спуститься в переднюю, где могла попасться на пути прислуга. Увидев меня в пыли и грязи, раздетую, дом сразу бы наполнился слухами. И я побежала вдоль коридора, нажимая на ручки дверей и моля, чтобы хоть одна из них раскрылась и спрятала меня.
На мое счастье, одна из дверей поддалась, и я проникла внутрь. В комнате царил полумрак, тяжелые шторы не давали пройти лучам зимнего солнца.
— Кто это? — раздался испуганный старческий голос. — Я не вижу.
Когда мои глаза привыкли к сумраку, я увидела, что на широкой двуспальной постели лежит Воронова, в чепце, украшенном по переднему краю рюшами. Из-под чепца выглядывали седые букольки.
— Матушка, Елизавета Александровна, — бросилась я к ней, — не выдавайте! Позвольте лишь отряхнуть в уголке пыль да надеть платье. И я вас покину, мешать не буду. Только не говорите никому, что я у вас была.
— Хорошо, хорошо, душенька, успокойтесь. Одевайтесь и ничего особенного не думайте. А я подожду, когда вы закончите.
Заметив на комоде кувшин с водой, я намочила край полотенца и стала оттирать испачканные от ползания по трубе места. Кое-как приведя белье и волосы в порядок, я натянула платье и принялась застегивать ряд меленьких пуговиц, благо они помещались на груди, а не на спине.
— Присаживайтесь, Аполлинария Лазаревна, и рассказывайте, что вас привело ко мне в таком замурзанном виде? Вы стали жертвой мужского насилия? Или опять упали с крыши? Вы уж простите меня, старуху любопытную. Новостей никаких, устаю быстро, вот, лежать приходится. Старость, сами понимаете, не радось. Поэтому не прогневайтесь, что спрашиваю. Скучно…
Мне нравилась Воронова. Она всегда была в тени своего мужа, почти никогда не говорила первой. Ее голос напоминал мне голос покойной бабушки, та тоже говорила мягко и певуче. Но, несмотря на приязнь к ней, мне не хотелось перечислять ей те события, свидетельницей которых я стала благодаря своему любопытству. И еще одно обстоятельство мешало мне чувствовать себя свободно в обществе Елизаветы Александровны: я не знаю, в чем замешан ее муж, даже если он прекрасно относится к своей благоверной.
— Вы из этих мест? — спросила я, только чтобы начать разговор и отвести ее внимание от своего непрезентабельного вида и растрепанной головы.
— Да, я родилась здесь, неподалеку, в имении Вульфов. Моя мать была крепостной, горничной молодой барышни, Евпраксии Николаевны. Ее купили в Михайловском и переслали жить в Тригорское. Она много рассказывала мне о той, прежней жизни.
— Неужели ваша матушка могла Пушкина видеть?! — восхитилась я.
— Конечно, — улыбнулась Воронова. — И не только она. Я тоже его видела. Хоть и маленькой совсем была, а помню. Кудри шатеновые, глаза прозрачные такие, а на мизинце длинный ноготь. И пахло от него фиалковой водой. Он перед самой своей женитьбой приезжал. Радостный весь был, аж светился.
— Счастливая вы, Елизавета Александровна, видели такого человека! Эх, мне бы хоть одним глазком посмотреть. Я бы ему рассказала, как я его стихи люблю!..
— Да, — вздохнула она, — видеть-то я его видела, только недолго.
— А что вы еще помните?
— Он был очень смешливым человеком. А я — прелестной маленькой девочкой с кудрями до плеч. Мне даже не надо было их завивать — они сами вились тугими локонами. Матушка, не смотрите, что крепостная, она всю свою недолгую жизнь при комнатах на службе состояла. Даже французскому от барышни выучилась. Бывало, придет к Евпраксии Николаевне учитель, а матушка сядет с шитьем в уголке и слушает. Да все повторяет тихонечко про себя. И меня также выучила. Знала она, что хворая, что не проживет долго, и поэтому желала мне жизни полегче.
До трех лет меня держали в Михайловском, у бабки. Там строго было, а дворней Матвеева управляла. Строгая старуха, всех в кулаке держала: девок заставляла день и ночь работать, а сама бесконечно чулки вязала да по сторонам приглядывала.
— Кто это, Матвеева? — спросила я.
— Арина Родионовна, нянька Пушкина, — ответила Елизавета Александровна. — Уж как она своего барина пестовала, ведь первая его увидела, как он родился. На руках вынесла к ожидающему за дверью отцу.
Воронова задумалась. Видения старины пролетали перед ее внутренним взором. Она вся была там, далеко в прошлом, где прелестная наивность мешалась с бесчеловечностью крепостного права.
— Когда бабка померла, мать кинулась в ноги Прасковье Александровне, и та позволила мне жить в доме. Матушка радовалась несказанно: крахмалила мне юбочки, вплетала ленты в косы, покупала лаковые башмачки и белые чулочки. По ночам часок урывала, чтобы меня с утра приодеть, приукрасить — надрывалась вся. Жаль, не было тогда фотографических аппаратов.
А я мала была, не понимала ничего. И по третьему разу на дню могла все изгваздать. Никогда матушка не бранила меня. Только прижмет к себе, поцелует да так горько вздохнет, что мне всегда хотелось поскорей выпростаться из ее объятий и снова побежать во двор играться.
Так и росла. Не то барышня, не то горничная. Меня дворня любила, барыня иногда по головке гладила и далее по своим делам спешила, а барышня старшая, Александра Ивановна, тискала и конфетами закармливала.
Старушка не на шутку расчувствовалась. Мне пришлось даже подать ей воды. Когда она успокоилась, я спросила:
— Что вы еще помните о Пушкине? Слышали ли вы, как он читает стихи?
— Помню смутно: к его приезду матушка меня одела в самое нарядное платье. И косы уложила. А он взял и растрепал мне всю прическу. Уж больно я на него тогда сердита была. В углу сидела и дулась, а он, за конторкой стоя, писал что-то. Были это стихи или письма — мне неизвестно. Много я тогда понимала!
Больше ничего не вспоминается. Все остальное расскажу вам со слов матери. Так вот, Полинушка, — позвольте мне, старой, так вас называть — Александр Сергеевич работал необычайно много. Он не просто приезжал к Вульфам отдохнуть. Ежедневно запирался в комнате, которую ему отводили, и писал. Много писал. И никого к себе в это время не пускал. Потом выходил и шел читать новое Алексею Николаевичу и Прасковье Александровне.
— А кто это, Алексей Николаевич? — спросила я.
— Сын Прасковьи Александровны от первого брака. Красивый был мужчина, — вздохнула она и дотронулась пальцем до уголка глаза, словно вынимая некую соринку. — Гусар, штаб-ротмистр, с турецкой кампании вернулся раненым. Умер, поди уж, с десяток лет назад. А завещания не оставил. Разворовали поместье… Хоть и не мое, а жалко глядеть, как оно в запустение приходит.
— Что ж вы так тяжко вздыхаете, дорогая Елизавета Александровна? — спросила я. — Вам досталось счастье видеть гения, быть в доме рядом с ним, а вы грустите.