Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут уже вмешался более высокий политотдел, и он наконец получил орден. И все-таки оставался еще настолько наивным, что был жутко расстроен, когда этот орден в следующем госпитале у него вытащили из-под подушки: ужасно хотелось щегольнуть перед Данутой.
Но до этого потрясения еще нужно было дожить, а его после орденоносного подвига уже поджидало новое потрясение. В открытой степи на него развлечения ради вздумал поохотиться такой же отбившийся от своих «Мессершмитт», и он, обезумев от ужаса, метался как заяц, — пока вдруг не сказал себе: «Я не побоялся бездны — неужели же я испугаюсь какого-то жалкого мессера!» — и заковылял, как ни в чем не бывало. Тем более что попасть в человека из пулемета очень даже не просто, а потом еще нужно полчаса разворачиваться, — пилоту забава и перестала казаться забавной. Да и бензин нужно было экономить.
— Вы уже поняли мою мысль… Савелий Савельевич. Нужно научить людей… смотреть в лицо бездне. Тогда им… и психотерапия не понадобится. Если они поймут… что их внутренний мир… так же грандиозен, как бездна вокруг них… они больше никогда… не будут чувствовать себя… жалкими. А именно это… людей и убивает. Я и это… на себе… испытал.
— Яша, тебе нужно отдохнуть.
— Погоди… еще наотдыхаюсь.
Однажды с холма он посмотрел на фигурки солдат, которые под прикрытием артиллерии перебегали навстречу танкам, и ему до того захотелось тоже участвовать в этом торжестве духа над техникой, что он выпросился в строй. Снова был ранен, прошел военное училище, закончил войну лейтенантом. В Германии увидел на помойке труп обнаженной златовласой девушки лет пятнадцати, и ему сделалось стыдно за свою форму и свои погоны. И становилось еще не раз стыдно за тех, которые, казалось, и впрямь не ведали, что творили. Он много раз слышал, как солдаты это сулили: ничего, придем в Германию — мы немкам покажем. Но как-то не думал, что и в самом деле покажут. Без злобы, просто по праву — неужто уж мы такой мелочи не заслужили? Еще и щедро делились с друзьями, если попадалось что получше. Иногда смеха ради могли изнасиловать старушку, а напоследок воткнуть бутылку горлышком вверх — когда и погулять-то…
И все-таки упоение победой перевешивало все. Вроцлав был уверен, что после победы и в партии начнется какое-то вольнолюбивое движение, какой-то новый декабризм, и вступил «в ряды», чтобы и здесь быть в первых рядах. А когда его целый год не отпускали на гражданку, он, вместо того чтобы впасть в невинное моральное разложение, подверг публичной критике фальшь советской пропаганды.
И был без разговоров вышиблен из партии и только потом из армии. Что означало верный арест. И он почувствовал себя такой жалкой побитой собачонкой, что на целых три года превратился в дрожащую тварь: перебивался на каких-то жалких работенках и видел над собою не бездну, но исключительно мильтонов и кадровиков, поджимал хвост и забивался под кровать, когда кто-то звонил в дверь (а в коммуналку постоянно звонили). И когда Данута его бросила, был только рад: исчезла необходимость хоть перед кем-то хоть что-то изображать. Зато когда во время допроса следователь зачитал ему ее показания, где она подтверждала его антипартийные высказывания, он испытал облегчение: теперь у него появилась возможность тоже возвыситься — заплатить снисходительностью за высокомерие. Он сразу понял, что эшафотом ее запугать было бы невозможно, что ее сломили какой-то мерзостью. В конце пятидесятых они случайно встретились, и она призналась, что да, следователь угрожал насадить ее влагалищем на ножку стула.
Савл покосился, как возвышенная Мария Павловна отреагирует на столь низменное слово, но она слушала про все эти наверняка давно ей известные дела с обычной своей просветленностью. Она бы и без Вроцлавских слов не усомнилась: когда Яша понял, что ему противостоят не канцелярские шавки, но исполинское государство, перед танками и бомбами которого трепещет весь мир, он снова превратился в героя. Следователя своей гордостью он не удостаивал, признавал ровно столько, чтобы не ставить того перед необходимостью прибегать к пыткам, но вместе с тем и не позволить ему перетянуть статью с пятерки на червонец. А вот когда на лагерной помывке его обругал ссучившийся урка, он тут же обругал его в ответ (сам потом не мог объяснить, чем урка в его глазах отличался от следака, — осуществлял свободную волю, что ли?). Урка, непривычный к подобному обращению со стороны интеллигентного шибздика, изрыгнул каскад леденящих кровь угроз и плюнул в него; Вроцлав тоже плюнул, но постарался все-таки не попасть. Взбеленившийся уркаган замахнулся на него табуретом, но в последний миг решил все же не навешивать себе дополнительный срок и грохнул табуретом об пол. После этого Вроцлав обрел среди каэров чрезвычайный авторитет.
Отчасти еще и поэтому на лесоповале в качестве сучкоруба ему пришлось доходить не очень долго, — его перевели в счетоводы, где он и досидел до самой смерти Сталина и потом еще года полтора. И впоследствии понял, что нигде больше он не вел столь одухотворенных бесед и не видел таких волшебных белых ночей и полярных сияний. Он и дальше продолжал духовно расти прежде всего благодаря неудачам и несчастьям.
— С Катей я был так счастлив… что впервые ощутил прелесть… обыденной жизни. Какое это чудо — носить воду и топить печь. Завтракать вместе. Гулять с детьми. Это были ее дети… но я любил все… что любит она. А она… любила все. Просто все. Живое и неживое. Вернее, все неживое… она ощущала живым. Когда подходил двадцатый трамвай… могла захлопать в ладоши: двадцатенький!..
Тогда-то он и начал свою блестящую академическую карьеру. Его диссертация о восточных религиях была признана пионерской и рекомендована к изданию в виде монографии, но тут он выступил против реабилитации Сталина, ссылаясь на пример какого-то китайского императора, — речь разошлась в самиздате, монографию тут же зарубили, а Катю в несколько месяцев сожрал рак.
Детей забрал отец, а Вроцлав…
— И все, что было живым… сделалось мертвым. Оказалось, что моя любовь к миру… была любовью к ней. А сам я… От меня как будто оторвали половину. Я брел по улице… и мне казалось… рядом со мной волочатся… мои кишки. Я такое видел на фронте, но там… все смывалось… упоением боя. А здесь кишки… это были просто кишки.
Савл снова покосился на Марию Павловну, — она крошечным платочком промокала растроганные слезинки.
— И спасла меня… Маша. Она открыла мне… что можно страдать… и быть счастливым. Что счастье и боль… могут совмещаться. После этого… я окончательно разочаровался… в политике. Человек… который сам не умеет… быть счастливым… тем более не может… сделать счастливыми других. А Маша… смогла. Если бы вы сумели это донести… до ваших пациентов. Возможно, для вас это тоже психоз. Но вдумайтесь… вы же ученый… если психоз не мешает… как это у вас называется?.. социальной адаптации?.. не препятствует критическому мышлению… то это… как минимум… какой-то особенный психоз.
— Савелий Савельевич, — Мария Павловна воззвала к нему с такой мольбой, словно от него зависело спасение человечества, — отключите хоть на минутку ваш могучий интеллект, иначе вы не услышите самого главного. Как душа с душою говорит. Я ведь в юности была безбожница и комсомолка. Физкультурница. Бегунья, плавунья. И однажды после первомайского кросса, разгоряченная, искупалась в ледяной воде. И лишилась употребления ног.