Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вячеслав Курицын прав в определении основной причины недомыслия этих талантливых людей и их идеалов: «Общеизвестный тезис: недостатки шестидесятников есть недостатки XX съезда. Съезд, как известно, предложил весьма однобокую трактовку истории: идея была хороша, да дискредитирована врагами. Чего уж тут этого слова бояться: именно что врагами. Только чьи враги? Партии? Рода человеческого? Оставив в стороне этот скользкий вопрос, укажем на онтологическую сущность такой позиции: вновь была предложена чёрно-белая, романтическая трактовка мироздания — есть хорошее и плохое, наши и “ихние”. И основной ущерб шестидесятничества, на мой взгляд, именно в “чёрно-белости”: мир разодран на “высокое” и “низкое”. “Высокое” — это, скажем, устремления “физиков” из “Понедельника” Стругацких или “Железки” Аксёнова. Низкое — это “мещанство”, “бюргерство”, “частная жизнь”. Непременная принадлежность “чёрно-белого” взгляда — нетерпимость. Вот — вкратце — о том наследстве, которое следующее поколение никак не могло взять с собой. Да, конечно, лежит на этом наследстве печать времени. Да, шестидесятники — дети своего времени. А бывает ли иначе? Но скажу: семидесятники детьми своего времени не были»3.
Владимир Муравьёв решительно возражал, когда речь заходила о причислении Венедикта Ерофеева к писателям-шестидесятникам.
Он аргументированно изложил свою позицию в предисловии «Высоких зрелищ зритель» к двухтомнику сочинений Венедикта Ерофеева, выпушенному издательством «Вагриус» в 2007 году: «Контекстом “шестидесятничества” была советская литература, а если взять шире — то советская социалистическая культура мировосприятия, насквозь идеологизированного, причём никакие частные акценты, протестные или обновленческие, дела не меняли. Мировосприятие это намертво скреплялось образом жизни, в которой безраздельно властвовали определённые стандарты речи, внешности, поведения, одежды... Никакое “инакомыслие” в условиях морально-политического единства было даже непредставимо и уж во всяком случае с самого начала (оно же и конец) находилось в компетенции соответствующих органов. В принципе, надлежало стандартизировать всё, и не столько отрицательный, сколько заблудший персонаж тогдашнего советского популярного романа робко жалуется возлюбленной: что это — чуть шаг в сторону, сразу окрик; возлюбленная же удивлённо советует ему: а ты не суйся в сторону, иди в строю, как все. Самым страшным и убийственным было забытое сейчас громовое слово-обвинение “отщепенец”, действительное на всех уровнях жизни. Собственно говоря, это было то же самое, что прежде “враг народа”, и недаром прозорливый администратор сообщает герою ерофеевских “Записок психопата”, что он — “врах” и что его надо без лишних слов расстрелять. Самым детективным сюжетом было тогда изобличение (“узнавание”) чужака, притворяющегося своим — и в чём-то, как выясняется, не такого, как все (“так положено”)»4.
Булат Окуджава честно сказал в 1992 году на страницах журнала «Столица»: «Мы дети своего времени, и судить нас надо по его законам и меркам. Большинство из нас не было революционерами, не собиралось коммунистический режим уничтожать. Я, например, даже подумать не мог, что это возможно. Задача была очеловечить его. Мы же ведь всегда воспитывались этакими “удобными”, бездумными. Мы были разными, и уровень мышления был разный, и степень революционности. И всё было — и равнодушие, и страх, и слепая вера, и цинизм». Но не это определяло лицо поколения5.
Вот это «но» и отделяет Венедикта Ерофеева от Булата Окуджавы с его друзьями-шестидесятниками.
В 60-е годы прошлого века всё-таки произошли серьёзные сдвиги в отношении к мировой культуре — её восторженное восприятие большинством советской интеллигенции, поощряемое властью. Это было самое благоприятное время для филологов и историков культуры, которые восстанавливали в прежних правах шедевры литературы и искусства. Наступила эпоха талантливого культуртрегерства, в которой происходило толкование и обожествление созданного на протяжении веков, а не сотворение чего-то нового. Игорь Смирнов, философ и филолог, назвал её «эпохой всеобщего пафоса соавторства, а неавторства»6, обратив внимание, что даже роман Андрея Битова «Пушкинский дом» был написан в соавторстве с русской литературой. Писатели-шестидесятники остерегались нести личную ответственность за свои тексты.
И это касалось не только писателей, но и филологов. Соавторство становилось в те годы распространённым явлением. Чувство страха загреметь куда подальше притупилось, зато осторожность оставалась прежней. Сторонились также и тех, кто позволял себе лишнего в высказываниях.
Не потому ли некоторые писатели-шестидесятники, как, например, Василий Аксёнов, кисло и достаточно ревниво восприняли поэму «Москва — Петушки» и трагедию «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора»? Да и Венедикт Ерофеев особенно не жаловал Василия Аксёнова. Обращусь к книге Натальи Шмельковой «Последние дни Венедикта Ерофеева»: «Приступил было к “Ожогу” Васьки Аксёнова, но дошёл только до 25-й страницы, прочёл: “Мы шли по щиколотку в вонючей грязи посёлка Планерское, а мимо нас вздувшиеся ручьи волокли к морю курортные миазмы”, — сплюнул и отложил в сторону. Сказал только “экое паскудство” и больше ничего не сказал»7.
Профессор Санкт-Петербургского университета Анатолий Александрович Собчак[141], ставший политиком, оказался куда более подготовленным для восприятия «новой словесности». По своим взглядам на советскую жизнь он и писатель Венедикт Васильевич Ерофеев не были антагонистами и относились друг к другу с симпатией. Но это произошло намного позднее, уже в конце 1980-х годов.
Судите сами по книге Анатолия Собчака «Хождение во власть» (1991): «Скоро я познакомлюсь с Венедиктом Ерофеевым. Это будет тоже на театральной премьере, но уже на Малой Бронной. Его роман “Москва — Петушки”, вышедший в самиздате, потряс многих. Ерофеев дожил и до публикации романа, и до театральной премьеры. Но он тяжело болен, и первая наша беседа с ним окажется последней. Точно волна смертей начала 80-х, уходов тех, кто не дожил до конца эпохи, сменилась другой волной, уходами тех, кто дожил и увидел начало новой. А нам ещё не время. Мы только начали это малоприятное и, видимо, малоблагодарное дело. Мы не Гераклы, но авгиевы конюшни тоталитаризма, построенного в одной, отдельно взятой стране, разгребать сегодня нам»8.
Не отрази Венедикт Ерофеев болевые точки не только нашего, но и так называемого цивилизованного мира, его прижизненная слава давным-давно развеялась бы как дым. С ходом времени понимаешь значимость его творчества и для новой русской литературы, и вообще для современной словесности.
Что касается родной страны, Ерофеев существовал, образно говоря, уже не в сумасшедшем доме, а большей частью в балагане. Сумасшедший дом как непременный атрибут всеобщего психоза оставался в послевоенном сталинском детстве и после смерти вождя всех времён и народов иногда возникал в его сознании лишь неким наваждением. Из творчески одарённых людей жить и работать в балагане и в то же время не превратиться в клоуна или канатоходца, ходящего по проволоке под его куполом, мало кому удавалось. По крайней мере, из канатоходцев, чувствующих под собой твёрдую почву и выражавших открыто, понятно и художественно убедительно свои свободолюбивые мысли, я знаю только одного — Владимира Высоцкого.